Анатолий Афанасьев - Командировка
Оказалось, угадал. Вчера похоронили Валерия Захаровича Анжелова, заместителя Перегудова, милейшего пятидесятилетнего человека, миротворца, к которому из всех отделов ходили за советами и за помощью, как к брахману. Он умер на диванчике в коридоре. Возвращался с планерки в свой кабинет, почувствовал себя плохо, присел на диванчик. Вежливо улыбаясь, попросил у кого–то проходящего мимо таблетку валидола. Пока тот бегал за лекарством, Анжелов умер.
— Не может быть! — сказал я глупо. — Не может быть!
— Помер, помер! — подтвердила Мария Алексеевна, утирая платочком сухие, блеклые глаза. Я вспомнил, поговаривали о старинном романе между ней и покойным. Покойным! Когда я уезжал, Валерий Захарович меня напутствовал:
— Вы поосторожнее там, пожалуйста, Виктор Андреевич. Не давайте волю эмоциям.
На лице у него было выражение, будто он знал что–то такое, о чем не мог сказать. Впрочем, это его обычное выражение. С таким же лицом он сидел на собраниях и летучках, выслушивал жалобы и просьбы, подписывал деловые бумаги, поедал в столовой порционные обеды. Одно уточнение. Это его тайное знание, которым он скорее всего действительно владел, не было тягостным и мрачным. Валерий Захарович своим видом словно постоянно намекал всем и каждому: погоди–ка, братец, ты думаешь, у тебя неприятности, а я знаю такую вещь, от которой ты скоро радостно запляшешь. Только наберись терпения. Такое лицо — капитал, талант. Никто и не подозревал, что у Анжелова больное сердце. Да оно у него и не болело, если он не носил с собой валидол.
Помнится, в прошлом году мы сдавали нормы ГТО. Вместе с народом, как представитель руководства, вышел на гаревую дорожку и Анжелов. Он пробежал стометровку наравне с тридцатилетними, ничуть не запыхался, довольный, веселый, несколько раз подходил к судье и требовал уточнить его личный результат. Он не собирался помирать ни в прошлом году, ни в нынешнем и, наверное, очень растерялся на диванчике в коридоре, испытав последнюю боль. У него не было особо значительных научных заслуг, но человек он был прекрасный, душевный, чуткий, внимательный. Красивый человек. Всяческие отдельские дрязги, докатываясь до него, рассасывались, как вода в промокашку. Он был как бы фильтром между Перегудовым, воплощавшим в себе Дело (с большой буквы), и неугомонными житейскими страстишками, которые, как известно, выбивают подчас из рабочей колеи самые трудоспособные коллективы. Сто раз прав был Перегудов, подыскав себе именно такого заместителя. Теперь его нет.
Мы вышли покурить с Володей Коростельским, моим ровесником, мы с ним подружились за последнее время. Весельчак, но сегодня и у него какая–то незнакомая морщинка светится на лбу.
— Так–то, Виктор Андреевич, — сказал Коростельский, привычно стряхивая пепел себе на брюки. — Нету больше Анжелова. Вчера речи разные говорили на кладбище, на поминках я не был, говорили речи о безвременной кончине, я слушал, и знаешь, о чем думал? Поверишь ли, я радовался за него. Он достойно жил и счастливо умер. Не познал всех прелестей неизбежного увядания. В самый раз ушел…
— Будет тебе чушь пороть, — сказал я. — Перегудов–то как себя вел?
— Вполне пристойно. Тоже выступил — незаменимая потеря, славный товарищ, будем помнить — все как положено. Правда, спешил он очень. На коллегию.
Подошла Лариса Окоемова, экономист. Глаза печальные.
— Мальчики! — сказала Окоемова, глядя на Коростельского. — Кто же теперь у нас будет вместо Валерия Захаровича? Неужели Битюгов?
Дмитрий Вагранович Битюгов, начальник соседнего отдела, появился в институте не так давно, с год назад. Говорили, что он друг директора Никитского, выписанный им для устрашения масс откуда–то из Красноярска. На весь институт гремели еженедельные разносы, которые Битюгов устраивал в своем отделе по вторникам. После этих разносов сотрудники его отдела разбегались по всем этажам, прятались в чужих лабораториях и горько проклинали свою участь. Говорили, что Битюгов никаких возражений не принимает и рассматривает их как оскорбление. Юмор считает признаком упадка научной мысли. Первое, что он якобы сделал, заняв свое кресло, это уволил секретаршу, которая явилась на работу в брючном костюме. Все это, конечно, преувеличение. Коллективное творчество.
Я несколько раз встречался с Битюговым. Коренастый крепыш неопределенного возраста, с пронзительным жгучим взглядом острых глаз, в нем действительно было что–то такое, могущее внушать трепет и мысли о бренности бытия. Но рассуждал он здраво и достаточно корректно. Другое дело, что ему достался отдел, где за три года сменилось пять начальников, отдел разболтанный, дезорганизованный, сырой. Может быть, он взялся наводить порядок слишком круто, может быть, перегнул палку. Это и дало почву для создания фантастического образа. Наших взрослых детей ведь хлебом не корми, а дай посплетничать, насочинять, порезвиться. Вон как в деланном ужасе округлились глаза у Окоемовой при одном упоминании его фамилии. Битюгов. Низкорослый крепыш. Но возможно, в нем есть задатки Наполеона, возможно, и есть.
— Нет, — задумчиво протянул Коростельский, — Битюгов не согласится. Должность начальника отдела гораздо перспективней во всех отношениях. Скорее всего, пришлют варяга.
Меня мало волновал вопрос, кого поставят на место Анжелова. Я еще не совсем осознал и переварил печальную новость. Неужто никогда не увидим мы больше грустное и оптимистично загадочное лицо добрейшего и честнейшего Анжелова? Неужто?
— Ты как съездил–то? — вспомнил Коростельский. — Удачно? Будут они там чесаться?
— Чесаться будут.
— Ты уже был у Перегудова?
— Докурю вот и пойду.
Окоемова пропела:
— Ах, Володя! Вечно вы осыпаете себя пеплом с ног до головы.
— Сколько у Анжелова детей осталось? — спросил я.
— Трое. Младшей девочке — десять лет. Это ужасно, ужасно!
Я докурил и пошел к Перегудову. Я застал его сидящим на полу, на ковре, у открытого шкафа для бумаг, где он что–то искал в нижнем ящике. Пол около него был завален папками, бумажными пакетами всевозможных размеров, рукописями, большинство из которых пожелтело от старости. Увидев меня, Владлен Осипович не удивился, кряхтя поднялся на ноги, спросил:
— Как же это вы, Виктор Андреевич, мимо Мимозы Яковлевны (его секретарша) просочились?
— Она меня не заметила. Занята маникюром.
Перегудов улыбался приветливо, прошел к своему столу и ловко прыгнул в кресло. Показал подбородком на кучу бумаг:
— Свалка, да?
— Свалка, — сказал я. — Свалка чьих–то надежд.
Я положил перед ним на стол папку и пояснил, что это краткий отчет о командировке и краткое мое мнение. Владлен Осипович мельком, небрежно проглядел два отпечатанных на машинке листочка.
— Да, да, — заметил, отодвигая листки, — я в курсе.
Мы разговаривали по телефону с Никоруком… Ты уже знаешь, конечно, про Анжелова?
Я развел руками: что тут скажешь.
— Вот, Витя. Кто бы мог подумать! — Перегудов потер руки одна о другую. — Тяжело, да. Редкий был человек. Ты, Витя, не знал его так хорошо, как я. Мало кто его знал. Ему все открывались, а сам он был очень скрытный. Да, да. Его считали миротворцем, как ученый он невысоко котировался. Он и сам не заблуждался на сей счет… Но по–своему Анжелов был очень талантлив. Я говорю не о его удивительной душевности, столь нечастой в наш век, не только о ней. Я сам лишь недавно узнал, что Валерий Захарович страстно увлекался музыкой и сочинял. Да, да, представь себе. Некоторые его пьесы исполнялись по радио, разумеется, он придумал себе псевдоним. А ведь он самоучка. У него нет музыкального образования. Зато у него дома отборнейшая коллекция записей классической музыки. Удивительно!
Я не находил ничего удивительного в том, что Анжелов любил музыку, но согласно затряс головой.
— А еще он увлекался составлением оригинальных графиков, очень сложных. У него были собственные методы. Помню, лет шесть назад они с сынишкой рассчитали, в каких местах Союза будут заложены новые города. И, представь себе, не ошиблись. Угадали с точностью до сорока — пятидесяти километров. Две недели назад я был у Валерия Захаровича в гостях, и они хвалились своими расчетами. Видел бы ты, как они оба раздувались от важности… Как гордились! Кажется, я не встречал больше человека, который бы сохранил в себе столько детской искренности и впечатлительности. При этом Валерий Захарович отнюдь не был мягкотелым и покладистым. Если в чем–то бывал уверен, стоял на своем до конца, до опупения. Эти стены свидетели многих наших с ним баталий, о которых никто не знает…
У Перегудова на щеках проступил румянец. Первый раз я видел его таким размягченным, расстегнувшим свой панцирь. Но я не верил ему. Какой–то злой демон нашептывал мне, что эта его расслабленность не что иное, как маневр, преследующий определенную цель. Мне стыдно было так чувствовать, я бы рад был вместе с ним зарыдать от горя, но разве властны мы над своими ощущениями.