Михаил Алексеев - Драчуны
Все живое убралось под крыши домов и хлевов. Гринька же, напротив, заторопился на улицу.
– Куда тебя нечистый несет в этакую-то непогодь? – окликнула с печки мать.
– Известно куда, – отозвался Гринька, поспешно застегивая шубейку, ту самую, что приходилась на всех детей.
– Помочился бы в ведро. Там оно, у порожка.
– Чего придумала? Чай, не маленький! – сердито буркнул Гринька и поскорее хлопнул дверью.
Он не знал, что мать, не дождавшись его возвращения, трижды выходила во двор, звала, заглянула даже в колодец, что был у них на задах, – не угодил ли в него ненароком непутевый ее сын; вернувшись в очередной раз в избу, растолкала, разбудила Гринькиного брата; борясь с пургою, они обшарили весь двор, ощупали каждый подозрительный темный бугорок, вновь и вновь окликали, но в ответ лишь свистел, поминутно переходя на звериный вой, ветер; колючие снежинки, остуженные уже северным ветром, постепенно берущим верх над западным, больно ударяли в лицо, путались в ресницах, слезили глаза.
Гринька в это время достиг гумен, приблизился к нужной ему риге. Он все еще боялся, что в последнюю минуту оробеет, убежит, не исполнив приговора, вынесенного им Соловью, а потому и торопился, отыскивая правою рукой коробок спичек, который уже в дороге перекочевал из кармана в левую его руку. Вспомнив наконец о нем, Гринька согнулся под соломенной крышей риги, доходившей краями чуть ли не до самой земли, и принялся чиркать. Но оттого ли, что чиркал не тем концом спички, или оттого, что руки тряслись, а может, еще потому, что коробок, находившийся до этой решительной минуты во влажном от пота кулаке, отсырел, но Музыкин, к ужасу своему, долго не мог извлечь огня. Первая вспышка не продержалась и секунды, ибо сейчас же была погашена сильным низовым ветром. Та же участь постигла и несколько других спичечных головок, пока грозный мститель не вспомнил о том, как в таких случаях поступает Ванька Жуков, раскуривая цигарку. Упрятав коробок в пригоршне, заслонив его таким образом от порывов ветра, Гринька добился того, чего хотел. Обжигая ладони, сделавшиеся похожими на маленький красный фонарик, он поднес колеблющееся крохотное пламя под сухой жгут соломы. Тот мгновенно занялся. А маленький злодей со всех ног ударился бежать, но не в сторону села, где мог быть пойман, а на Гаевскую гору, которая поднималась сразу же за кладбищем.
Гринька бежал, спотыкаясь о жесткие гребни бурунчиков, наметенных и утрамбованных поземкой, а с двух сторон его обступали кресты, и мальчишке уже казалось, что это не кресты, а сами покойники вышли из могил, чтобы потом, на Страшном суде, выступить в качестве свидетелей Гринькиного преступления. А когда, зацепившись ногой за невидимое препятствие, падал, то думал, что кто-то из них, этих мертвецов, подставил ему ножку, и Гринька вскрикивал, замирая в ужасе. Выбравшись на гору, он впервые оглянулся.
И то, что увидал, поразило и испугало до шевеления волос под шапкой.
В центре Малых гумен, выхватывая из мрака то одну, то другую ригу, то сразу несколько из них, вырвался к темному, беззвездному небу преогромный огненный столб, раскачиваемый из стороны в сторону каким-то невидимым могучим существом. Над ним и внутри него, рассыпая кроваво-красные искры, носились «галки» – пучки горящей соломы, а по бокам, то пропадая за кромкою пламени, то вновь появляясь в его отсветах, метались белыми ангелами голуби, разбуженные и выгнанные из церковных темниц набатным колокольным звоном, ревевшим уже сразу в двух церквах и молельне – православной, кулгурской и ефремовской. До Гринькиного слуха доносились шум и хлопанье взъярившегося огня и треск падающих стропил, и в этом торжествующем безумстве пламени, в грозном этом видении, в мельтешении снежинок он не сразу увидел людей, которые уже бежали отовсюду к пожару, а когда увидал, то очень удивился, что никто из них ничего не делал, ничего не предпринимал: мужики, парни, бабы и девки лишь размахивали руками, указывали ими на что-то, но не делали даже слабой попытки побороться с огнем, – наверное, понимали, что теперь уже нельзя совладать с ним и спасти хотя бы часть строения. Но кто-то все-таки взобрался на крышу соседней риги и гасил там падающие горящие жгуты. Народу сбежалось полсела, и догадливый Гринька решил спуститься с горы и смешаться в толпе.
К рассвету вернулся домой, – от него, как от только что залитой водою головешки, остро пахло едким дымом и гарью. Мать так обрадовалась его появлению, что даже не отшлепала/а только всплеснула руками:
– О, царица небесная! Неужто и ты был на пожаре? Чье же гумно-то сожгли?
– Не знаю…
– Господи, ну что за времена приспели?! За неверие наше наказывает нас господь бог! Скоро, говорят, колокола начнут сымать, нехристи!..
Гринька нырнул под одеяло, а мать долго еще разговаривала то с пресвятой богородицей, то с самим господом богом, то с собою.
Содеянное ее младшим сыном явилось как бы сигналом к массовым поджогам. Начались они на Малых гумнах, а через несколько дней перекинулись и на Большие, а потом уж захватили и дворы и избы. Чуть стемнеет – глядишь, то в одном конце селения, то в другом подымалось зарево, начинали бешено трезвонить колокола, люди выскакивали из домов и не всегда знали, куда надо бежать: случалось иной ночью, что загоралось сразу несколько риг на Малых, и на Больших гумнах, или даже несколько изб в разных местах. Гумно Якова Твер-скова-Соловья спалил его племянник, а кто были другие поджигатели, никто толком не знал, жители Монастырского терялись в догадках, в предположениях. Одни говорили, что «красных петухов» подпускали сынки раскулаченных, тайно вернувшиеся в село, или их родственники; другие были уверены, что оставленные без хозяев постройки были обречены на погибель верную уже самим фактом безнадзорного своего существования (такой точки зрения придерживались мой отец и Петр Ксенофонтович Одиноков); третьи все приписывали уличным хулиганам, действительно распоясавшимся в горячую пору. Бабы ахали и охали, собираясь по утрам у колодцев, а по вечерам сбивались большими группами на улицах и в проулках, безвольно взирая на то, как разбойничают там и сям огненные сполохи.
– А уж не перед Страшным ли это судом? – восклицала какая-нибудь из особенно набожных, осеняя себя крестным знамением.
Один только Федот Ефремов, кажется, был невозмутим. Выйдя на крыльцо и любуясь величественным, грозным зрелищем пожара, он философски заключал:
– Горит, горит матушка Расея! – В пляске недалекого пламени его глаза горели каким-то нездешним сатанинским огнем.
6
Весною, когда полые воды убрались в берега рек, а дороги подсохли, то есть перед самой посевной, откуда-то из-за Панциревки послышался странный, незнакомый, ни на что прежнее не похожий гул, который явно приближался, потому что с минуты на минуту становился отчетливее и страшней. Люди, застигнутые этим гулом на улице, внезапно останавливались и вопрошающе глядели друг на друга: что бы это могло быть? Дедушка Ничей, только что справивший малую нужду за плетнем своего дырявого, давно обесскотиневшего двора, теперь оттягивал двумя пальцами мочку уха, нацеливаясь им на панцирев-скую дорогу: он не помнил, чтобы когда-нибудь на долгом своем веку слышал подобное. Когда же гул докатился до Ужиного моста, до самой окраины села, дед Ничей и вовсе перетрусил и поспешил скрыться в своей хижине, где дрбрую четверть века обитал вдовцом. «Береженого и бог бережет», – пробормотал он, крестясь, устраиваясь теперь уже у окна, с помощью которого надеялся, не подвергая свою жизнь большому риску, все-таки разгадать загадку.
Иван Морозов, мой дядя по материной линии, заторопился в церковь и уже стоял под самым большим, стопудовым колоколом, готовый в любую минуту огласить село его октависто-медным рявканьем, – все последние ночи сторож не покидал колокольни, трезвонил с вечера до утра, скликая народ на пожар и сам любуясь с высоты редким по зловещей красоте зрелищем. Вероятно, сейчас он первым из односельчан увидал двух огромных черных жуков, которые ползли по дороге к Монастырскому, оставляя позади себя клубы дыма и пугая всех и вся жутким, захлебывающимся в ярости ревом. Увидав такое и торопливо благословясь, дядя Иван изо всех сил нажал ногою на доску, соединенную длинной веревкой с «языком» главного колокола, и, ободренный, одухотворенный поглощающим все остальные звуки звоном, радостно покоряясь и отдаваясь лишь одному ему, позабыл про все на свете и наяривал до тех пор, пока сам Воронин не поднялся на колокольню и не спустил его по винтовой деревянной лестнице вниз, дав при этом обезумевшему звонарю по шапке. Но к этой минуте уже все село было поднято на ноги и выплеснулось на улицы.
Что касается нас, ребятишек, то даже строгий Иван Павлович не смог совладать с нами – не удержал в школе, и, подхлестнутые непобедимой силой любопытства, которое в таком возрасте всегда берет верх над страхом, мы раньше всех оказались возле Ужиного моста, перед которым как бы в нерешительности остановились железные пришельцы из неведомого нам мира.