Василий Субботин - Прощание с миром
Вот кое-что из того, о чем рассказывали мне эти люди…
«Когда началась стрельба, — рассказывал мне один старик, — мы укрылись в лесу и видели, как отходили наши. Когда немного успокоились, стали возвращаться в свою деревню, в свои дома. Когда вернулись, деревню нашу нельзя было узнать, она вся была зеленой от зеленых немецких шинелей.
На о крайне меня остановил немецкий солдат. В руках у меня был сундучок с кое-каким домашним барахлишком, все то, что я захватил с собой. Не знали ведь, на сколько уходим, может, и насовсем. Он все это разрыл, выкидал на землю. Увидел, проклятый, кусочек ситцу, дочке на платье берегли, сунул в карман и унес.
Пришел я домой, говорю своей Прасковье Григорьевне, так, мол, и так, взяли у нас тот ситец.
— Как взяли?
Все никак не могла понять, как это кровную, заработанную трудом вещь можно вот так взять и отнять. Потом-то мы уж многое перевидали и перестали удивляться. Мы были оторваны от всего мира, деревня сделалась мертвой… Раньше, бывало, пойдешь в избу-читальню, в правление колхоза, газету почитаешь, с людьми поговоришь, радио послушаешь. Почта была своя, письмо можно было куда угодно отправить и самому можно было получить. А тут вдруг ничего этого не стало…
По многу недель сидели без соли, не было самого необходимого, не было спичек, не было соли… За иголкой ладо было ехать в Невель. Иголка стоила пять рублей, коробка спичек десять рублей, соль можно было выменять только на яички, а откуда их было взять нам, когда во всей деревне осталась только одна курочка у Варвары Солодухиной…»
Все это из рассказа только одного жителя этой деревни, старика Гаврилы Ермолаевича…
Спрашивают меня, какую марку надо наклеить на письмо, на конверт. До войны было пятнадцать копеек, а как теперь? Не знают. Два с половиной года почти были под немцем.
В ближайших деревнях, по словам Прасковьи Григорьевны, принимавшей участие в моей беседе с Гаврилом Ермолаевичем, нет ни одного стекла оконного целого, ни одной «довоенной», как говорит она, лампы со стеклом. Всюду одни коптилки.
В землянке рядом родилась девочка, но живет без имени, потому что зарегистрировать ее рождение пока еще негде. Район только недавно освобожден и местной власти пока еще нет.
Страшных рассказов о том, как сгоняли и увозили людей в Германию, как расстреливали за связь с партизанами, я не привожу. Писать об этом — значило бы повторять то, что много раз уже было написано другими.
Очерк мой не удовлетворил редактора. Наверно, он и в самом дело был излишне обстоятельным, описательным, как у нас говорят, да к тому же меня без нужды торопили с ним. Я понял, что написанный мной очерк не пойдет, когда новый, только что пришедший, как я увидел, на мое место в газету человек, капитан, вдруг однажды неожиданно заявился ко мне и попросил меня передать ему собранный мной материал. Мне было странно, что кто-то другой, вместо того чтобы и отправиться туда, в эти землянки, к этим людям, с которыми я беседовал в течение двух этих долгих для меня дней, стал переписывать то, что было у меня записано. И тем не менее я очень подробно и добросовестно передавал все те рассказы, которые я записал в этой переселившейся ещё при немцах в лес деревне — в том курящемся дымками, засыпанном снегом лесу.
А еще через день меня вызнали в отдел кадров и тот же самый подполковник весело сообщил мне, что наконец-то мое временное и неопределенное положение кончается, что в армию пришла новая дивизия, редакция которой не укомплектована, и я получаю назначение литературным сотрудником в редакцию дивизионной газеты.
Если говорить откровенно, то я, повторяю, совершенно не был подготовлен к работе в армейской газете, у меня для этого не было ни малейшего опыта, ни малейших, что называется, оснований. В дивизионке мне было самое место, хотя и это назначение было для меня неожиданным. Я все еще думал, продолжал думать, продолжал надеяться, что меня ожидает другая должность — в танковой части, в танковом полку.
Но, как в таких случаях говорится, участь моя уже была решена.
7
День был морозный, снег нетронуто блестел на солнце. Я перешел по льду озера, на берегу которого стояла маленькая, всего в несколько домов деревенька. Называлась она Денисова. Именно так — Денисова, с окончанием не на «о», а на «а», как всё здесь, как многие другие деревни в тогдашней Калининской и в нынешней Псковской области. Насколько помню, крайняя же изба оказалась редакцией. Я вошел в ворота, прошел через занесенный снегом двор, где стояла с забранным досками кузовом полуторка, и, дернув за скобу дверь, вступил в хорошо натопленную избу. Возле окна стояли наборные кассы и два наборщика, уже пожилые, даже старые уже люди, разбирали набор только что отпечатанного номера. Тут, возле самой двери, возле окна, плащ-палатками был выгорожен совсем крохотный закуток и оттуда слышался писк настраиваемого на волну приемника. За столом, посреди избы, за которым, как я потом увидел, и обедали и писали, сидели двое, очень уже немолодой, весьма штатского вида человек, капитан, и другой, темноволосый, с темным, то ли сожженным солнцем и ветром, то ли прирожденно темным лицом. Секретарь редакции в это время сидел за приемником в своем отделе ином пологом закутке и принимал, как оказалось, ежедневную сводку Совинформбюро. Поднявший навстречу мне голову капитан был заместителем редактора, а человек с томным лицом — сержант, внештатно работавший здесь литсотрудником.
Я, как положено, представился, доложил, что прибыл на должность корреспондента, то есть опять-таки литсотрудника. Из-за полога, отделяющего закуток, вышел высокий, с несколько полным белым лицом человек. Это и был секретарь редакции. Он, как и я, был в звании лейтенанта. Мы познакомились. Наборщики бросили разбирать номер. Им тоже было интересно. В их долго остававшейся недоукомплектованной редакции, в которой пока еще и редактора не было, появился новый сотрудник. Дивизия их только что прибыла из-под Старой Руссы, воевала на Северо-Западном фронте… Некоторое время спустя появился с котелками в руках ефрейтор, он же, как оказалось, шофер. «Обед, товарищ капитан!» — сказал он и поставил котелки на стол. Мы все расселись за столом — мы за столом, а наборщики, один и другой, печатник и принесший еду шофер — тут же, на табуретках, за кассами, на коленях, а кто и на подоконниках. Как бы там ни было, но, кажется, я попал наконец на постоянное место службы, хотя еще, конечно, не знал, как долго мне придется здесь пробыть…
После обеда я отправился в политотдел. Он оказался недалеко, в лесу, который начинался тут же за деревней, среди сосен. Здесь, в одной из машин, не таких, что была у нас, а с настоящим, высоким вместительным кузовом, с зеленой плотной дверью и спускающейся вниз железной лесенкой, я нашел начальника политотдела дивизии, человека, как я потом убедился, на редкость и доброжелательного и деликатного. Тоже и ему надо было представиться. Все это было для меня ново и все было впервые.
Уже на следующий день я отправился на передовую.
Я пришел в батальон, к капитану, — он тогда был еще капитаном, — с которым я потом очень подружился и к которому я чаще, чем к другим, ходил потом. Я вышел не рано и добрился только к вечеру. Сначала напал на командира роты, и он повел меня в блиндаж своего комбата. Здесь горела лампа-коптилка из снаряда и было тепло. Стоял даже накрытый газетой столик, на который опять-таки скоро был поставлен ужин, и хлеб, и консервы, и даже водка, но, может быть, и спирт. То ли потому, что пришел человек из редакции, то ли еще почему-либо, но вокруг стола собрались командиры, и ужин наш затянулся. Было не то чтобы шумно, но оживленно. Одним словом, засиделись и легли поздно. Утром, когда я встал, в землянке уже никого не было, все разошлись. Я быстро оделся и вышел из двери. Меня ослепило солнце, день был великолепный, ясный, я пошел по траншее и скоро — все удивительным образом повторялось — набрел на комбата, стоявшего возле стереотрубы. Я попросил у него посмотреть, что там видно. Повертел трубу во все стороны. Был виден довольно редкий лесок, за ним голая, занесенная подтаявшим снегом высота, немецкая траншея справа в низине… Я еще ничего не понимал, но какое-то чувство подсказало мне, что когда-то я уже видел все это, нечто подобное, отдаленно похожее, хотя и сильно изменившееся, почти неузнаваемое.
— Слушай, капитан, — сказал я комбату, — есть тут где-нибудь деревня под названием Мельницы?
— Конечно, — сказал он, — есть. Есть и Мельницы, и Поддача, и Ерзовка есть… Вернее сказать, были такие. Я могу показать их тебе на карте.
Мы вернулись в блиндаж, развернули карту, и я увидел знакомую мне местность, увидел деревню, от которой уже мало что оставалось, и еще одну, тоже уже не существующую, высоту за лесом, за болотом, ту самую, на которую я лазил в ту ночь, натыкаясь на закоченевшие, наваленные здесь, между высотой и нашим передним краем, трупы. Мне все это было очень удивительно — так вот, не зная того, дважды попасть в одно и то же место на переднем крае, в первый раз в начале зимы и теперь, два, а то даже и три месяца спустя, когда зима была уже на исходе и среди дня совсем по-весеннему пригревало солнышко.