Сергей Сартаков. - Философский камень. Книга 2
Вот какие горькие мысли приходят мне в голову. И скажи-ка, может так быть, если, к примеру, в сроках Мешков, просчитался?
А теперь из этой дали времени опять вернемся к тому Мешкову, что сейчас сидит за столом и уносится мыслью своей вперед. Он людям хочет всего полной мерой, а они — „ладно, пока и на четвертушке всего остановимся“. Как ему о них думать? Для, чего же он изо всех сил обязанности человеческие свои исполняет?
Для Мешкова коммунизм — живая идея. Она для него всегда впереди. Манит, ведет за собой, И если бы в скором времени наступил полный коммунизм, так надо бы тогда строить, коммунизм и еще полнее, потому что если не пойдешь вперед, обязательно назад начнешь пятиться. Стало быть, надо вести свою линию жизни только вперед и вперед. А каждое время обязательно станет тебе прибавлять свою частицу, которую сейчас тебе и не угадать. И чем больше ты сам постараешься, тем частица эта будет крупнее. Так или нет?
Вот и тревожусь я мыслью, не успокоились бы трудовые люди, когда малость полегче им станет, а пошли бы побыстрее вперед. Ведь, если они замедлятся, к цели своей пойдет вперед капитал. Третьего тут не выберешь.
Комиссар Васенин все дразнил меня, называл „теоретиком“. Может, и сейчас развожу я свою, мешковскую, теорию, а поправить некому. Напиши, Тимофей. Ты ведь книг разных побольше моего прочитал. Но, между прочим, книги книгами, а в жизнь тоже всегда поглубже вдумывайся, потому что книги как раз по жизни пишутся. Ну конечно, не отказываюсь, в чем-то и жизнь потом по книгам делается.
А теперь опишу я про случай на : нашей погранзаставе. Утром сегодня случай этот произошел. Рекаловский. рассказывал, вот недавно оттуда приехал.
Поймали бойцы наши бывшего беляка, перешел границу из Маньчжурии, В крестьянской нашей одежде, но при нем был и нож бандитский, и пистолет с одним патроном. Это чтобы в лоб пулю пустить, если поймают. Пулю эту он пустить себе не успел, а ножом двух пограничников сильно поранил. Ну конечно, дальше какой будет с ним разговор, ты сам понимаешь.
А на первом допросе он долго отмалчивался, потом начал ругаться так, что, прямо сказать, у всех уши повяли. Всех он проклял тут. И землю, на которой родился, и власть нашу, Советскую, за то, что земли этой его лишила, и даже Колчака, Каппеля, которые, дескать, не сумели красную власть победить. Словно тигр уссурийский метался. Ему руки связали, так он пинал всех ногами. Вот не такая ли гадина и Полину мою загубила?
Так и не поняли по-настоящему с первого допроса на заставе, кто он. Просто ли бандит озверевший; диверсант или хитрый японский шпион? Снаряжен оружием вроде бы по-шпионски, но отвергает. Притом действительно без бумаг. А что с патроном одним — это чисто самурайская штучка. У них самоубиваться в почете.
Да и черт с ним, я не стал бы тебе про него и голову замусоривать: таких случаев на границе здешней немало бывает. Но этот бандюга в своей дикой истерике, как рассказывал Рекаловский, стал плести чепуху про имущество того самого капитана Рещикова, ну, выходит, отца твоей Людмилы. Про те самые чемоданы, что мы с тобой и комиссаром Васениным без толку на Корейской дороге у спаленного зимовья искали. Будто всю эту поклажу он в каком-то селе под амбаром поспрятал, а чемоданы полны чистым золотом. Понятно, здесь он хотел себе цену набить, может, соображал жизнь свою сохранить В обмен на это золото. Только, помнится мне тогда мы искали в лесу багаж ни с каким не золотом, а с редкими книгами. Или я запамятовал?
Вот пишу и пишу, этим самым отвлекаю себя, а в начало письма заглянуть не смею. И обернуться к пустой постели своей не могу. Вчерашнюю ночь совсем не ложился. И сегодня от стола не отойду, пока керосин весь не выгорит. Упаду головой на доску. Ах, Полина, Полина!
С неделю назад, еще при Полине, от Гладышевых пришло письмо. Не ответил я. Спрашивают, броня на комнату нашу московскую кончается, когда мы вернемся. Надо опять добиваться им жилья где-нибудь или могут пока понадеяться на эту комнату? Передай им, Тимофей, пусть живут, ни о чем не думая. В Москву возвращаться нам некому. Полина здесь успокоилась, а я от нее тоже никуда не уеду.
Низко кланяюсь Людмиле твоей Андреевне. Долгого тебе счастья с ней. Обнимаю, Мешков».
27
Письмо это Тимофей подучил в тот самый день, когда вручили ему и повестку с вызовом в суд,
Степанида Арефьевна, которой по установившемуся у них обычаю тут же об этом рассказал Тимофей, озабоченно покачала головой:
— Так оно и бывает. Одна беда, говорят, не идёт, а всегда семь бед за собой ведет.
— Беда только одна, Степанида Арефьевна. Даже не знаю, какими словами выразить, сколь велика она, — не стало Полины Осиповны. Горе, тяжелое горе и для Мардария Сидоровича и для меня. Очень хороший, светлый человек была Полина Осиповна. Не забыть мне ее. А других бед я не вижу.
— Ну, а суд-то?
— Это беда не моя, а беда Куцеволова.
Тимофеи так говорил, стремясь не подать виду, что немного все-таки и ему тревожно. Не за себя, а за Людмилу. Как перенесет она приговор суда, если…
Ясности в этом не было. Обвинительное заключение, составленное Танутровым, только вскользь касалось заявления Тимофея о том, что борьбу на рельсах первым начал не он, и что боролся он не с Петуниным, а Куцеволовым. Все это представлялось в обвинительном заключении, как ничем, никакими, реальными доказательствами не подтвержденная попытка Бурмакина обосновать смягчающие его вину обстоятельства. Личность Петунина совершенно не ставилась под подозрение, поскольку весь жизненный путь его, засвидетельствованный бесспорными документами, исключает всякую возможность этого. А показания самого Куцеволова, наконец-то их подписавшего, были очень расплывчаты и неопределенны. Он ссылался на то, что не помнит подробностей того вечера, но что, конечно, все случившееся тогда — это только какое-то ужасное недоразумение. Хотя в итоге он теперь надолго и остался инвалидом.
Весь же смысл обвинения сводился к преднамеренному нанесению гр. Бурмакиным Т. П. тяжелого увечья гр. Петунину Г. В., едва, не приведшего последнего к трагическому исходу.
А это, по мнению назначенного Тимофею защитника, грозило суровым приговором. Защитник убеждал Тимофея отказаться от всяких заявлений на суде, что видит он перед собой не кого другого, а Куцеволова. Выгоднее согласиться с версией тяжелого недоразумения: действия, совершенного в невменяемом состоянии, под. впечатлением внезапно охвативших воспоминаний далекого прошлого. Защитник доказывал, что это будут существенно смягчающие вину обстоятельства, а стремление Тимофея твердо стоять на своем суд истолкует, наоборот, как отягчающее его вину обстоятельство.
«Никто не отнимет у вас права обвинить Петунина, в чем только, вы захотите. Но это — особое дело, это совсем особый процесс. Все это можно делать потом, — уговаривал Тимофея защитник. — Сейчас ваша задача — снять с себя обвинение, или по возможности смягчить его. Тем самым вы сохраняете себя, силы свои для будущей борьбы, если вам так уж хочется продолжать эту, на мой взгляд, совершенно ненужную и, главное, безосновательную борьбу».
Но Тимофей с этим не мог согласиться. Его не привлекали никакие юридические хитрости, посредством которых он мог бы получить известный выигрыш. Он верил в правду, и только в правду. Других путей в жизни для него не существовало.
Герасим Петрович покряхтел, разглядывая повестку, будто в ней уже все заранее было предопределено. Он на своем веку много терся возле прокурорских и судебных работников.
— Знаешь, Тимофей, как тебе сказать, ежели секретарь бумагу изготовит, так начальник уже редко когда ее не подпишет. Так и в суде. Конечно, и оправдывают. Да только если ты следователя за столько времени не успел убедить, бумагу эту он изготовил, то суд чего же, суд очень просто ее может подписать. Теперь на защитника главная твоя опора. Разве что он один звонким своим языком дело в добрую сторону повернет.
Оставшись к ночи вдвоем с Людмилой в своем привычно обжитом кухонном уголке, усевшись с нею рядком, Тимофей заново стал перечитывать письмо Мешкова. Судебную повестку он положил на край стола и так спокойно прихлопнул ладонью, словно это был пожелтевший, старый листочек из отрывного календаря.
Людмила на повестку смотрела со страхом.
— Нам нужно сегодня же ответить Мардарию Сидоровичу, — сказал Тимофей, перевернув последнюю страницу его письма. — Ты представляешь, Люда, как ему сейчас. тяжело? Но я понимаю, иначе решить он не мог. Так они оба друг друга любили. Уже по-особому, на повороте к своей старости. Как уехать ему от Полины Осиповны, от последней памяти о ней? Какое еще счастье искать? Да для Мардария Сидоровича это в сто раз постыднее, чем было бы живую оттолкнуть. Пишет: она ему жить велела. Будет жить Мардарий Сидорович. Как прежде, в труде. Ну, а поговорить, подумать пойдет к Полине Осиповне.