Феоктист Березовский - Бабьи тропы
Степан ненадолго умолк и задумался. Оглядываясь и прислушиваясь к звукам, долетавшим из трапезной, он вновь заговорил:
— Вот не мог я дознаться… про дьяка Кузьму… Не дознался я — кто он и откуда препожаловал сюда… В ту пору, когда меня осудили и присоединили к этапу… помню: убежал тогда из острога какой-то кривой парнишка, который шел на каторгу за воровство и убийство. Убежал — как в воду канул. Но это дело случилось за день, за два до моего прихода в острог… Да… Я никогда не видел и не встречал его. А по всем видимостям выходит, что Кривой-то дьяк Кузьма — это и есть тот самый кривой парнишка… вор и убивец, который убежал тогда из острога. Видать, Евлампий-то где-то повстречался с ним и привез его к себе в скит, да еще сделал дьяком!.. Вот какие тут дела-то, Настенька!..
Степан умолк на минуту, потом продолжал:
— Ну, а Бориса-то я, почитай, с первых дней признал, как появился он в здешнем скиту… Уж очень у него личность приметная… господская!.. И руки господские… И речь не наша… А по Борису и про Евлампия догадался… Ну, конечно, молчал я… И от тебя скрывал. Поди, не маленькая, сама понимаешь… За убийство и за грабеж Евлампий в каторгу шел… Так про него все арестанты говорили в нашей партии. Вот он какой, святитель-то. А Борис-то супротив царя шел… за то и кандалами брякал…
Петровна спросила, кивнув головой в сторону трапезной:
— Куда они девали Бориса?.. Второй день не слышу его голоса.
— Не знаю, — ответил Степан. — Никто ничего не говорит… Видать, уехал он дальше… А может быть, зарезал его Евлампий… А трудники похоронили… и молчат…
— Как ты думаешь, Степа: хоть и пьяный был Борис, а ладно говорил: про царя и насчет простого народа…
— Непонятные речи его, — сказал Степан. — Не для нас с тобой такие речи. Это ежели господа, которые образованные, они поняли бы…
Вдруг он хлопнул себя рукой по колену и заговорил возбужденно, словно вспомнив что-то радостное:
— Эх, Настенька!.. Слыхал я одного человека… Вот это были речи!.. Всякому, даже самому темному человеку те речи были понятны… А шел тот человек тоже в одной партии со мной и с Борисом… Часто спорил с Борисом-то… Вот с тем бы человеком сустретиться теперь да поговорить… — Он запнулся на слове, подумал, приложив ладонь ко лбу: — Постой, постой!.. И фамилию его вспомнил — Капустиным прозывался…
— А о чем он говорил? — спросила Петровна.
— Давно это было!.. Разве упомнишь все?.. Ну только помню: говорил он больше про нашего брата, о простом народе… о мужиках да рабочих…
— Тоже из образованных?
— Нет, рабочий… из фабричных… А раньше тоже крестьянствовал… Откуда-то из России шел он на каторгу. Степан и Петровна замолчали. Задумались. Каждый думал о своем.
— А знаешь, Настенька, что сказывал мне сегодня отец Евлампий? — спросил Степан и тут же стал рассказывать: — Ты, говорит, Степан Иваныч, хлебороб, и надо тебе на землю… А бога, говорит, оставь уж нам… Около бога тебе, говорит, не разжиться… Это, говорит, умеючи надо… И ты, говорит, запомни, Степан, сколько бы кобыле ни прыгать, а быть ей в хомуте, и сколько бы мужику о городских хоромах ни думать, а работать ему на земле…
Долго и озорно говорил хмельной Степан. Петровна не перебивала, не останавливала его.
Время перешагнуло далеко за полночь.
Разбрелись по скитским угодьям люди. Затих пьяный галдеж в трапезной. В сенцах кто-то спящий храпел. Почему-то долго не возвращались на кухню, ко сну, Кузьма и Матрена.
А Степан все говорил о вере, о боге и о тех мошенниках, которые придумали и веру и бога.
Когда у него стали слипаться глаза, Петровна спросила:
— Так как же быть-то нам, Степа?.. Деньжонок у нас осталось всего три рублевки…
— Как это три рублевки? — возразил Степан и, подмигнув жене своими сонными глазами, с усмешкой сказал: — Нет, не три рублевки, Настенька… А от монахов за деревянную култышку да за исцеление сколько я получил?.. Двадцать пять рублей… Ты думаешь, не спрятал я их? Спрятал!.. В шубу зашил…
— Так с чего начинать-то будем? — опять спросила Петровна.
— С чего? — переспросил Степан, продирая слипающиеся глаза. — А рукомесло-то мое! Пимокат ведь я…
Он вытянул вперед заскорузлые, обветренные руки и заговорил хвастливо:
— Это что?.. Руки аль крюки?.. Нет, Настенька… золотые это руки!.. Никакое дело из этих рук не вывалится… Хоть завтра любую работу подавай!.. И Демку всякому рукомеслу обучу… и хлеборобом сделаю!..
— Не знаю, куда теперь и подаваться нам… — со вздохом сказала Петровна.
— Куда… — задумался Степан и, качнув хмельной своей головой, ответил: — Назад надо подаваться…
— В Кабурлы?! — испуганно взглянула на него Петровна. — Не поеду, Степа! Как хочешь, а туда не поеду…
Отодвинулся от жены Степан, посмотрел на нее и только сейчас заметил, что черные волосы, выбившиеся из-под головного платка, на висках ее слегка подернулись сединой. Жалостью любовной к жене заныло сердце. Степан тряхнул кудрями и сказал весело, ободряюще:
— Эх, Настенька!.. Краля ты моя писаная!.. Сквозь всю землю пройду, а место тебе разыщу!.. Завтра остяки едут в урман… Пристроимся к ним, а там видно будет… Местов хлебородных в Сибири много!.. Давай-ка спать…
Он быстро скинул с себя шубу и валенки и полез на полати. Через минуту он уже храпел.
А Петровна долго еще сидела у стола — новую жизнь обдумывала.
За разрисованными морозом окнами слышался легкий посвист предутреннего ветра и легкий шум тайги.
Начинался рассвет.
Часть третья
В урмане
Глава 1
Длинна память деревенская, да скупо бережет пережитое, отбирает и хранит лишь то, без чего мужику жить трудно, а худое да тяжелое скоро хоронит и навек забывает…
Прошло сорок лет.
В Кабурлах и про мор и про виновников его давно позабыли, даже имен их не помнили. И не мудрено: одни из стариков давным-давно примерли, другие неведомо куда ушли из деревни.
И в Белокудрине на урмане толком никто не знал, когда и откуда пришли Степан и Настасья Петровна Ширяевы.
Белокудринский мельник Авдей Максимыч Козулин так рассказывал:
— Появились они в наших краях, почитай, смолоду. Небольшого мальчонку с собой привели — за руку водили. В те поры царское начальство повсюду народ шибко утесняло и веру нашу кержацкую преследовало. А до наших краев никак добраться не могло. Известно ведь: ученый народ — нежный, мозглявый. А наши места в те поры наглухо отгорожены были от мира урманом дремучим да болотами зыбучими со всяким гнусом несусветным. Где уж начальству было добраться до нас? Так и жил весь наш край испокон веков без начальства царского и без попов-еретиков. И веру свою кержацкую народ в чистоте соблюдал. Вот потому-то и бежали к нам крепкие люди от утеснения царского да от печати антихристовой. А пачпортов у нас не спрашивалось и кто отколь — не выведывалось. Да и спрашивать-то было некому. Народ-то здесь жил разбродно — по скитам малым да по землянкам таежным. И каждый своим делом займовался. В чужих-то делах мужики не любили ковыряться. Опять же и то надо сказать: это ведь нынче обжились мы большими деревнями да малыми заимками, а раньше здешние мужики были бродяжные, не любили друг дружке глаза мозолить. Многие всю жизнь на ходу урманили, пока с голоду человек подохнет или зверь его задерет. Вот тогда-то и Ширяевы заявились к нам. Слух был: будто пришли они с дальнего Васюганья. На богомолье ходили. А потом в нашу сторону подались да так и застряли в наших краях. Вначале на заимках жили. Степан Иваныч пимокатным делом занимался. Потом в Белокудрино перебрались. Купили у общества брошенную звероловом избенку. И стали хлеб присевать. Но бедно жили. В ту пору народ-то здесь жил больше урманным промыслом, а урманный-то промысел не очень много мужикам прибытку давал. Прибыток-то весь в карманах у скупщиков оставался. Про землю и говорить нечего. Земля у нас, видишь, какая: посейчас леса да болота, а гривы редко встречались, непроходимый урман выжигать да корчевать приходилось. Но только Степан Иваныч могутный и шустрый бродяга был. Уныву в работе и в нужде не знал. С песнями, с шуточками да с прибауточками работал и жил. Бывало, с ранней весны как запоет, к посевам готовясь, так и поет все лето до самой осени, пока последние цепы на гумнах умолкнут и мужики по первой пороше урманить пойдут… Настасья Петровна в работе тоже не отставала от него. Долго с упором и по крохам гоношили они хозяйство. Конечно, и добрые люди помогали им — отказу Ширяевым не было ни от кержаков, ни от мирских. Годов через десяток крепко Степан Иваныч на ноги встал. И хотя к тому времени добрались-таки до наших мест слуги антихристовы и уж очень стали утеснять народ поборами казенными, работами дорожными да податями царскими, но только вконец разорить мужиков не могли. Переписали тогда весь наш край в книги шнуровые, припечатали печатью антихристовой и увезли те книги в прежнюю волость, что за сто верст от нас к болотам примостилась. Вот оттуда каждогодно и разоряли наш край слуги царские. Да видишь, — совсем-то разорить не могли. Выжил и Степан Иваныч. Не нами ведь сказано: мужичок — все равно что ракитовый кусток: сколь его не обрубай, а он все обрастает. У Ширяевых как раз в те годы новые рабочие руки в семье прибавились: мальчонка Демьян подрос и по хозяйству стал помогать, как настоящий мужик. А года через два, когда впервой стали селиться вокруг нас по урману переселенцы российские и когда волость перенесли чуть поближе к нам, в Чумалово, осенью съездил Степан Иваныч с сыном в волость, высватал у зажиточных мирских невесту и после рождества поженили Демьяна. Еще одни рабочие руки в хозяйстве прибавились. Совсем ладно зажили Ширяевы. Потом сноха их Марья внука Павлушку родила. А теперь вот и внук уж на свои ноги поднялся и в хозяйство работником встал. А Степан Иваныч и посейчас в работе от молодых не отстает и весь дом в своих руках придерживает. Да и у бабки Настасьи никакая работа из рук не вываливается — до сих пор с молодыми бабами лен треплет и холсты ткет, а летом грабли и серп из рук не выпускает… Вот так и живут с давних времен у нас Ширяевы. И хотя веру нашу кержацкую не очень соблюдают, но все-таки люди они хозяйственные и уважительные на всю деревню. А Степан Иваныч и посейчас веселый старичок и трубокур несусветный.