Карпов Васильевич - Маршальский жезл
В тюрьме был - сама выдержка и бодрость…
Писал ужасно быстро, с сокращениями…
Читал чрезвычайно быстро. Читал про себя. Вслух ни я ему, ни он мне никогда ничего не читали, в заводе этого у нас не было: это же сильно замедляет…
Зрительная память прекрасная. Лица, страницы, строчки запоминал очень хорошо. Хорошо удерживал в памяти и надолго виденное и подробности виденного…
На свою одежду обращал внимания мало. Думаю, что цвет его галстука был ему безразличен. Да и к галстуку относился как к неудобной необходимости…
Музыкален… Больше всего любил скрипку. Любил пианино…
Оперу любил больше балета.
Любил сонату «Патетическую» и «Аппассионату».
Любил песню тореадора. Охотно ходил в Париже в концерты. Но всего этого было мало в нашей жизни. Театр очень любил - всегда это производило на него сильное впечатление.
В Швейцарии мы ходили с ним на «Живой труп».
Сколько грусти навевают слова Надежды Константиновны: «Но всего этого было мало в нашей жизни». Человек отдал ради счастья людей все, а сам не имел возможности даже посетить театр, послушать музыку!
«Довольно покорно ел все, что дадут. Некоторое время ели каждый день конину…
Обычное, преобладающее настроение - напряженная сосредоточенность.
Веселый и шутливый.
Частой смены настроения не было. Вообще все смены всегда были обоснованны.
Очень хорошо владел собой…
Самокритичен, очень строго относился к себе. Но копанье и мучительнейший самоанализ в душе ненавидел.
Когда очень волновался, брал словарь (например, Макарова) и мог часами его читать.
Был боевой человек… Зряшного риска - ради риска - нет… Ни пугливости, ни боязливости.
Смел и отважен».
Эти два слова Надежда Константиновна выделила в специальный абзац и, видно, совсем не случайно подвела ими итог всему рассказу. Конечно, я привел его здесь очень сокращенным.
Может быть, кому-то смешны мои доказательства того, что всем известно и не требует доказательств? Скажут, наверное: тоже Ираклий Андроников нашелся! Но я вовсе не претендую на какой-то даже намек первооткрывателя. Это просто находка для меня лично.
Вот так: «Ни пугливости, ни боязливости.
Смел и отважен».
На этом закончился мой «поиск». Был он настолько личный, что я не записывал проделанную (и немалую!) работу в свой план изучения произведений и биографии Ленина. Ни Шешене, ни Степану не сказал. Могут ведь похвалить за такое. Даже привести другим в пример. А это настолько сокровенное…
Чем больше любовь, тем меньше надо о ней говорить. Вот в рассказе Надежды Константиновны ни одного слова о любви, но в каждой строке, в каждой букве она светится неугасимо и ярко, тепло и грустно, как светится только любовь. Нет Надежды Константиновны, а ее любовь светится за простыми типографскими буквами, она греет сердца людей, находит в них такое же ответное тепло к Ильичу, и будет это так долго, пока люди живут на земле…
* * *
Положил я перед собой чистый лист бумаги, и необыкновенное волнение охватило меня. Вот сейчас я напишу самые главные строчки в своей жизни. Буду я писателем или нет - неизвестно; может быть, когда-нибудь сочиню повести и романы. И все же то, что я сейчас напишу, будет самым значительным. Поэтому хочется высказать такие слова, которые соответствовали бы торжественности момента, и чтоб, вспоминая их потом, не жалел, что не нашел слов более достойных для выражения того, что было в эти минуты на душе. И все же, как я ни стараюсь, обычные, много раз читанные в книгах слова лучше всего выражают мое состояние. Их я и написал:
«Заявление
Прошу принять меня в ряды Коммунистической партии. Хочу отдать все свои силы на благо любимой Родины.
Рядовой Виктор Агеев».
Радость
Получил извещение на посылку. Думал, из дома, оказалось - из Ташкента. Странно, кто может послать мне из Ташкента посылку? Да и сверток какой-то казенный, из грубой коричневой бумаги с сургучными печатями. Я привык к фанерным ящикам.
Все отделение собралось возле моей кровати, рассматривало упаковку, удивлялось. Главное, обратный адрес какой-то странный: нет фамилии отправителя, просто Ташкент и номер.
– А вдруг там адская машина? Происки врагов?
Развернешь - бабахнет, и нет полроты! - таинственно сказал Дыхнилкин.
Ребята засмеялись.
– Просто на роту прислали боевые листки или «молнии» для учений, - заявил Игорь Климов.
– Тогда почему Агееву? Что я, командир или замполит?
– Ты редактор стенгазеты.
– Открывай, - решительно сказал Степан, - чего тянуть!
Разрезаю шпагат, раскручиваю хрустящую бумагу, и все видят десять книжек толстого журнала в серо-голубой обложке. Ребята осторожно берут по книжке, листают. Журнал пахнет свежей бумагой и типографской краской.
– Может, кто-нибудь пошутил, хохму устроил? - предполагает Натанзон.
– О, порядок! - вдруг восклицает Игорь Климов. - Смотри: Виктор Агеев, очерк «Первый шаг к подвигу».
У меня было такое ощущение, будто сердце окунают в сладкий, ласкающий и ароматный мед. Даже дыхание перехватило. Я пытался маскироваться напускным спокойствием:
– Ну напечатали и напечатали… Чего особенного…
– Скажите пожалуйста, этого классика просто замучали публикациями в толстых журналах! - съязвил Игорь Климов.
– Очнись! Прыгай от радости! Первый раз ведь! - счастливо блестя глазами, сказал Кузнецов.
– Ну, сегодня ты обязательно должен сто граммов рвануть! - восторженно заявил Дыхнилкин.
Из одного журнала выпала записочка:
«Здравствуйте, Виктор!
Поздравляю с первой публикацией в толстом журнале. Пишите еще. Желаю успеха! Пепелов».
Ах, дорогой Виталий Егорович, это вы все сделали: и в журнал рекомендовали, и посылку отправили. Как я благодарен вам, сказать нельзя.
В этот же день отправил журнал маме и папе, подарил Шешене, Жигалову, Степану, старшине Маю, майору Рослякову.
Юра Веточкин глядел на меня откровенно просящими глазами - дал и ему. Вадиму отнес вечером в штаб. Ну и, конечно, Климову дал. Он, как только понял, что очерк этот о нем, сразу притих, за меня радовался, а тут застеснялся: боится, чтоб не поняли это как «поросячий восторг» из-за того, что о нем напечатали в журнале.
Всем написал на первой странице своего очерка несколько слов и расписался. Приятное, черт возьми, ощущение - выводить первый в жизни автограф! Теперь меня в роте зовут «Витя-писатель».
Очерк моим первым читателям понравился. Только Соболевский сказал:
– Ты знаешь, старик, что написано на самом древнем папирусе, который дошел до наших дней?
– Нет, не читал. Наверное, это было очень давно и не по-русски?
– Ему около шести тысяч лет. И начертаны на нем такие слова: «К несчастью, мир сейчас не таков, каким был раньше. Всякий хочет писать книги, а дети не слушаются родителей».
Я ушел озадаченный: шутил Вадим или действительно так было сказано в древнем папирусе? Через несколько дней, увидев Соболевского, спросил:
– Ты про папирус выдумал или это правда?
Вадим был доволен. Поняв, что цель достигнута, милостиво сказал:
– Точно, можешь не сомневаться, если не врет газета, в которой я прочитал.
Вот тебе и молодежная проблема: конфликт отцов и детей; она была уже шесть тысяч лет назад! И ничего с миром не случилось. Докатили наш земной шарик молодые, новые поколения, сменяя друг друга, до XX века со всеми его достижениями. И все эти долгие века, наверное, вздыхали старики: «Не та молодежь пошла!»
* * *
После окончания самоподготовки в казарме почти никого не было, солдаты разошлись - кто в спортивные секции, кто на репетицию самодеятельности. Я сидел у окна, читал свежий журнал «Знамя». В нем чаще других пишут на военные темы.
Младший сержант Веточкин проверял, в порядке ли тумбочки нашего отделения. Он не торопясь переходил от кровати к кровати. Когда стукала дверка очередной тумбочки, я невольно вскидывал глаза и по тому, как были уложены на полочках вещи, книги и туалетные принадлежности, отмечал про себя, чья тумбочка: Климова, Ракитина… Даже если бы эти тумбочки поменяли местами, я все равно узнал бы, где чья. Человек проявляет себя не только в поступках, а даже в обращении с вещами, в отношении к ним, потому что это тоже проявление его характера и дисциплинированности. У Ракитина в тумбочке все завернуто в газеты - сапожная щетка, мыльница, зубная паста, бритва и кисточка. Причем каждая вещь обернута целой газетой, свертки большие, грубые, сделанные еще неопытной рукой.
У Степана в тумбочке, как на выставке, все лежит ровно, книги отдельно, тетради отдельно. Вещи тоже завернуты в газету, но свертки эти аккуратные, каждому отмерено столько бумаги, чтоб нигде не топорщилась; получились не свертки, а прямо заклеенные пакеты.
Когда Веточкин распахнул тумбочку Дыхнилкина, я едва сдержал смех. У Семена тоже, как полагалось, все было обернуто, но газеты грязные, рваные, висели клочьями, да и сами свертки громоздились навалом. На нижней полке валялся потемневший, плохо вымытый котелок.