Владимир Тан-Богораз - Союз молодых
Но помимо обедни горожане таили недовольство, сидели по домам и молчали. Скучно стало в полярном городишке, скучнее чем пятнадцать лет назад, когда и Авилову случалось самому голодать о беднейшими из жителей.
Впрочем, у Авилова нашелся интерес. Он принял на учет городскую казну, точнее, приказал перенести ее в макарьевскую лавку, которую занял совместно с большою избой. Казна состояла из разноцветных бумажек, которые когда-то считались деньгами, и из не менее цветных и лоснящихся мехов.
Авилов, быть может, от нечего делать, стал перебирать эти пышные меха и тут ощутил странное влечение к ярким лисицам-огневкам, белоснежным песцам, палево-дымчатым белкам, длинношерстым и жестким медведям. Вся Колыма будто облезла от времени, потускнела и слиняла, она походила на голодную собаку, с клочковатою шерстью, бессильную и жалкую. Но в этих блестящих мехах были последние яркие краски, последняя юность, какая уцелела в разоренном и растоптанном краю.
В один глухой зимний вечер, когда полуденная заря уже проползла и погасла на южных небесах и на северном краю горизонта зажглись сполохи[42], такие же призрачные, туманные, неуловимые, как вся эта северная жизнь, Авилов устроил генеральный просмотр мехов. Он разобрал все пачки и связки, вывернул мехом наружу лисьи и беличьи шкуры, снятые круглым чулком, и увешал их мягкими складками полки и прилавок деревянной макарьевской лавки. Некрашеный пол устлал россомахами и серыми волками, а у стены поставил единственную белую медвежину какой-то небывалой ширины. Была она жесткая, как дерево, и словно отгораживала в лавке особую белую комнату.
Покончив с убранством, Авилов разрезал на части несколько фунтов свечей, прилепил их на полках и ярко осветил свои меховые сокровища. Свечи были стеариновые, они уцелели еще от исправника, никто их не взял за ненужностью. Сальные свечи колымские жители при случае ели с охотой, но стеариновые в пищу никак не годятся.
Устроив свою меховую выставку, Авилов позвал свою единственную даму. Она обитала особо от военных у старой Гаврилихи, где было наибольше удобств на женскую руку.
— Вот наше колымское богатство, — сказал ей Авилов. — Золота нету у нас, но эти меха ценились когда-то не меньше. Вот видишь — лисица-огневка, — указал он, встраивая шкурку с странной окраской, как будто из пламенных черточек, затвердевших в шерстистые нити, — об ней тунгусы говорят, что в темном пологу она светит не хуже, чем свечка.
— Как? Чем? — спросила Варвара Алексеевна с недоверчивым интересом.
— А вот как, пойдем!
Он взял огневку и увел свою даму в соседнюю комнату. Там в темноте он прочесал этот мех роговой гребенкой, из меха посыпались искры, раздался слабый треск.
Варвара Алексеевна тряхнула волосами, шпильки зазвенели, и она провела гребешком по своему собственному меху. Ее рыжая грива тоже трещала и искрилась во мраке, не хуже лисицы.
— Это — сестра моя, лисица, — сказала она торжествующе, — отдай ее мне.
Она закинула Авилову руки на шею и потерлась об его щеку своей собственной огневкой, недавно струившей электричество.
— Все бери, — сказал Авилов с обычной щедростью.
В макарьевской лавке Варвара Алексеевна провела блаженный час, прикладывая и примеривая и к шее и к стану колымские меха. Она прилаживала их на плечи, как части палантинов, надевала на шею, как боа, обертывала вокруг головы, как причудливую шапку. Одну особенно широкую лисицу она напялила на голову, как меховой колпак, хвост к спине, рыло торчком. Так, вероятно, носили первобытные жены меха, добытые их дикими мужьями.
— Сколько взять? — спросила Варвара Алексеевна.
— Сколько унесешь, сколько руками захватишь, — ответил Авилов.
Варвара Алексеевна немного подумала, потом сходила в задние комнаты и принесла клубок тонкой и крепкой бечевки-мериканки, сученой из льна. Белые ее продавали по малости жителям. Поречане рассучивали бечевку в ее первоначальную кудель и снова ссучивали нить, чтобы чинить ею старые сети.
Варвара Алексеевна стала проворно снизывать вместе различные шкурки, восстановляя их связи, разрозненные Авиловым. Потом она окутала шею огромным ожерельем белок, обернулась, как будто плащем, лисицами белыми и красными. Теперь она была как бесформенный ком, как тюк наилучшей пушнины, который не мог бы поместиться даже на самой широкой перевозочной нарте. Но этого ей было не довольно. Она захватила за обвязку огромную пачку лисиц, еще совершенно неразрезанную, подняла ее вверх и притиснула к груди и, шатаясь от тяжести, мелкими шажками поплелась к двери, выходившей из лавки в горницу Авилова.
Викентий широко улыбался. Так некогда греческий философ бессребренник вынес из сокровищницы Креза-царя столько золота, сколько мог захватать руками.
На утро в горницах Гаврилихи шла боевая суета. Лучшие шитницы кроили и шили меховую добычу Варвары. Они с несравненным искусством собирали хвосты и полотнища из хребтиков особо, из черевок особо, подбирали по узору лисьи и песцовые лапы и подшивали душки и ушки, одно к одному. Из беличьих хвостов, расколотых и шитых, сбирали пышные нашейники, лучшие из всех, какие существуют на свете. Шитницы скрепляли меха крепкими оленьими жилами, которые не сохнут и не лопаются, — скорее стирается мех, чем эта упругая сшивка.
На следующий вечер Гаврилиха сама собственноручно накрыла и окутала жилицу новым одеялом из белого песца, но колымская княгиня Варвара Алексеевна думала уже о другом. Она собиралась учить колымчан, смягчая их дикие нравы.
Устроить настоящую школу ей было совсем не с руки. Белые вообще разрушали все школы и даже расстреляли недавно учителя Данила Слепцова. Варвара Алексеевна устроила школу по своей специальности — полярный танцкласс.
Наскоро очистили полицию, и в зальчике с предательской ступенькой ежедневно Варвара Алексеевна собирала бабенок и дев и учила их новому плясу. Тут были все роды: танго и матчиш, джимми, ту-степ и фокстрот и даже откровенная пляска живота. Затея княгини Варвары имела успех. Сходились девчонки и девы, и взрослые, и бабы, и даже старые старухи. Скучно и уныло в Колыме и, быть может, оттого жители особливо певучи и плясучи. Клин клином вышибают.
Нехватало молодых кавалеров, ушедших с Викешей в Горла. Но приходили старики, даже пришел Соловьев, дыроносый любезник, статный и проворный, но с черной дырою в ноздре, пробитой французской болезнью. Но это на Колыме не вменяется в вину. Дыроносый Соловьев был плясун первой статьи, самый переимчивый и самый неуемный. Даже войсковые офицеры не могли с ним состязаться.
Излишне прибавлять, что они тоже были тут, начиная с рассеянного Мухина и кончая проворным Тарасом. Тарас, впрочем, учения Варвары принимать не хотел, а если придет, урезавши добрую муху, то ударит гопака, да такого, что стены затрясутся:
Эй, гоп, закаблуки,
Закаблукам лиха дам,
Достанется й передам…
Даже льдины закачаются в оконных прорезах. Все стекла в зальчике были давно выбиты и окна заменены тяжелыми цельными льдинами.
Дулебов со своей дамой тоже от других не отставал. Ибо он все-таки приблизил к себе ту, сеченую. Звали ее Монька Селезнева. Была она бледная, вялая, ходила неспеша, с перевалкой. И скромный Дулебов не покушался плясать с нею вольные танцы певицы, княгини колымской. Он был любитель старинных классических танцев, и на задней площадке эстрады водил с ней менует, кланялся с округленными локтями, прижимал руку к сердцу, а она приседала в ответ, сгибая непослушные колени, дрожавшие постоянною мелкою дрожью. Дрожь эта осталась у Моньки, как память о «любовных объяснениях капитана Дулебова» в тот первый день.
А впереди носились в хороводе неистовые вакханты и вакханки Колымы, сбиваясь порою с новомодного танца на свой старинный круг с его звериными фигурами: «уточка», «сохатый».
Обе половины зальчика разделились, как сказано, ступенькой, и порою какая-нибудь бойкая пара плясунов натыкалась на нее и падала. Кавалер попадал головою в живот своей собственной даме, и расстраивался весь хоровод.
Тускло сверкали две плошки из рыбьего жиру на окнах. Угощения в танцклассе не бывало, но порою подавали бруснику из склада, остатки от прежних воскресников.
Напрыгавшись вдоволь, усаживались дамы и девки на лавках рядком и смутно заводили тихими голосами какую-нибудь старую песню:
Сказали про милого, будто не жив, не здоров,
Сказали про удалого, будто без вести пропал.
И младшие девчонки плакали порою, вспоминая о далеких максолах, которые прячутся где-то на тундре в Горлах, в голоде и холоде.
Княгиня Варвара, хоть бывшая певица, новому пению их не учила. Она страстно любила старинные русские песни, не хуже императрицы Елизаветы Петровны, которая правила некогда во граде над Невой, окруженная такой же разношерстной, беспорядочной, полуцыганской ордой.