Е. Рожков - Мужчины, рожденные в январе
За кинотеатром опять свернули на тропу и вышли почти на самую окраину поселка. Шарабанов по дороге приметил, что к входным дверям занесенных домов прорыты узкие туннели в снегу, а у входов в туннели лежат какие-то маленькие брезентовые рулончики. Зачем они? Потом Нил Егорович догадался, что этим брезентом на ночь закрывают входы.
— Бывает, так засыпает снежищем, что за день насилу откопаешься, — пояснила секретарша, заметив, с каким любопытством гость рассматривает туннели. — А у вас?
— Снега всю нонешнюю зиму почти не было. Ваш-то снег да к нам бы.
У длинного здания остановились (четыре трубы торчало, потому Шарабанов и понял, что дом длинный), вошли в свежий, туннель — снег под ногами еще не утоптан и стенки не обледенели, — подошли к дверям, обитым мешковиной, секретарша, медленно шевеля замерзшими, пальцами, отомкнула большой висячий замок, вошли в узкие сени, затем оказались в маленьком утепленном коридорчике, где пахло пылью и паутиной. Секретарша долго шарила по стене, наконец нашла выключатель. Когда зажегся свет, на стенах розово заблестел иней.
У двери стояла бочка с водой, рядом громоздились штабельком сухие колотые дрова, на лавке три пустых ведра, синий эмалированный ковш.
— Он мужик был хозяйственный, — сказала секретарша.
Комната Лапова небольшая, квадратная и чистая, ладная.
От печи исходило суховатое, приятное тепло, пахло древесной золой. На окне в старых эмалированных кастрюлях, обсыпанные розовыми звездочками, сочно зеленели два ваньки мокрых — любимый комнатный цветок на Дальнем Севере. Желтые полы устланы красной, с зелеными полосами по краям — «лампасами» широкой ковровой дорожкой. Такой обычно устилают лестницы и коридоры в солидных учреждениях. Кроме односпальной кровати, прикрытой серым солдатским шерстяным одеялом, двухтумбового письменного стола с протертым зеленым сукном, по всей вероятности, списанного какой-то конторой, трех самодельных, почему-то ярко-голубых табуреток, в комнате ничего не было. На стенах, обклеенных золотистыми обоями, делавших комнатку особенно светлой, остались следы книжных стеллажей, и потому казалось, что на стенах умышленно выжжены солнцем ровные прямоугольники.
Нил Егорович снял шапку, повесил бережно пальто, разулся, поставив заботливо в уголок серые, добротно подшитые валенки, и в одних толстых шерстяных носках на цыпочках, словно боялся разбудить кого-то, прошел к столу, сел на табуретку. Секретарша тоже разделась, долго цепляла воротником тяжелую шубу за крючок — петельки на шубе не было, потом села напротив Нила Егоровича и стала исходить томным теплом, как натопленная русская печь. В комнате запахло дорогими духами. Секретарша была еще молодая, с короткими и толстыми руками, добрым мягким лицом человека капризного и обидчивого.
Сидя на табуретке, женщина все время водила ладонями по кримпленовой юбке, как — бы гладила прущую из-под одежды тугость ляжек, а материя потрескивала, и секретарша хмурилась, вроде бы сердилась на синтетику.
— Нынешний год високосный, а потому люди мрут и мрут, как будто им больше делать нечего. — В голосе говорившей чувствовалась тихая, искренняя печаль сердобольной женщины. — Теперь свое здоровье больше богова блюсти надо.
— Он-то как же, долго болел?
Из Нила Егоровича медленно истекала стынь, которой он, как губка влагой, напитался за дорогу. Телу было приятно и благостно, а вот душа, вроде как птица, попавшая в силки, была не на месте.
— Осколок военный стал по телу двигаться. Врачи ловили, ловили, а когда поймали, то уж поздно было — поймали-то у самого сердца. — Секретарша отвернулась и торопливо вытерла влажные глаза платочком. Потом она посмотрела на гостя и поняла, что в своем стареньком суконном пальтишке, каких уж теперь не носят (такое когда-то, сразу после войны, носил и ее покойный отец), гость сильно продрог за в общем-то не длинную дорогу. Ей стало жалко его, и она предложила: — У Константина Ивановича в чулане хороший полушубок висит, почти новый, мало надеванный, так вы носите, а то промерзнете. На улице еще такая холодрыга!
— Он-то как же, не женился?
Секретаршу не то обидел этот вопрос, не то он ей был неприятен — ничего не ответила.
Помолчала немного, сказала:
— Со мной Константин Иванович культурно обходился, и я с ним.
Лицо у секретарши неожиданно порозовело, и она стыдливо потупила глаза.
В голове Шарабанова, как в заржавевших старых часах, заведенных с великим трудом, медленно, тяжело поскрипывая, стали раскручиваться колесики памяти.
— Жалостливый он был человек и справедливый, — врубился хриплым голосом Нил Егорович и крутнул так сильно маленькой седой головой, что клацнул зубами.
— Он, как и я, устал от Севера. В жизни всегда приходит такой момент, когда боишься жить дальше, а прошлое, как и настоящее, становится таким скучным. — Секретарша вздохнула, перестала поглаживать юбку, добавила: — Летом собирался насовсем уехать: пенсия подошла. Думал купить дом в средней полосе, где лес и речка, и жить потихоньку, чтобы не быть ни себе, ни другим обузой.
И тут секретарша, словно спохватившись, с каким-то по-женски нескрываемым испугом спросила:
— А вам не страшно тут на ночь оставаться?
— Да нет, — Нил Егорович хмыкнул и улыбнулся.
— А я покойников боюсь, — произнесла женщина.
— Он, поди, часто на юги летал?
Шарабанову почему-то хотелось, чтобы жизнь у Лапова была не такая праведная и покойная, какою она ему представлялась из рассказов, чтобы в ней было что-то пусть не порочное, но по-человечески веселое, чему можно было бы позавидовать.
Секретарша не поняла, что такое «юги», переспрашивать не стала — привыкла не переспрашивать, но отвечать что-то надо было, и она произнесла:
— Климатические условия тут для всех суровые.
Когда секретарша оделась и ушла, Нил Егорович первым делом внимательно осмотрел постель. Ватный матрас совершенно новый, и простыни с наволочками тоже совершенно новые, даже матерчатые бирки с датами выпуска и розничной ценой не оторваны. Белье на ощупь тугое, скользкое и пахнет сырой бумагой.
Темнеет на Севере стремительна. Окно, к которому свет проходил по неглубокой ямке в снегу, порозовело, а вскоре позеленело, точно его залили морской водой, и вот уж оно вовсе темное, как бы траурное.
Нил Егорович зажег свет, растопил печь. В комнатке стало так жарко, что пришлось снять пиджак.
Колесики памяти все раскручивались и раскручивались, прошлое было пока еще отрывочным, не совсем понятным, будто вовсе не им, Шарабановым, пережитым. Это походило на странный сон, в котором перемешались живые люди и убитые, пыльные дороги, на обочинах которых брошены машины, канонада, как далекое извержение вулкана, легкий хруст лопаты, входившей в сырую, податливую землю, когда он копал могилы и окопы.
Война напоминала Нилу Егоровичу о себе болью старых ран, кошмарными снами, удушливыми перебоями порядком сносившегося сердца.
«Зазря я сюда приехал, — чувствуя жар во всем теле, подумал Шарабанов. — Жил бы тихо, как прежде».
И он ругал себя за страх перед приказом, за слепое повиновение его лаконичной, сухой силе. Последняя телеграмма напоминала именно приказ: «Вам надлежит явиться соответствии завещанию покойного похороны», а приказам подчиняться научила Шарабанова жизнь.
Нил Егорович сидел у открытой дверцы печи и вдруг увидел себя на берегу реки, возле небольшого леса.
Полк подходил к переправе через реку, и вот с фланга, из-за леса, ударили вражеские танки. Вначале бойцы отстреливались, пытались удержаться на взгорке, а потом побежали, и танки расстреливали и давили бегущих. Шарабанов бежал следом за Ладовым, сбоку от основной массы отступающих, волоча по сухой стерне винтовку, и на него накатывалась знойная обгоревшая рыжая степь, изрытая оврагами и балками. Лапов упал, стал кататься по земле, схватившись руками за правый бок. Шарабанов увидел его лицо, залитое потом, бледное, окаменевшее от страха. За грохотом взрывов, выстрелами, ревом моторов не было слышно крика раненого.
Нил потащил друга к овражку, к кустам, зеленевшим впереди, потащил, задыхаясь от гари, почти теряя в сером дыму сознание. Другие повернули к реке, и наперерез им ударили из пулеметов танки, а те, что все-таки добежали до воды, не смогли переплыть реку.
Он дотащил Лапова до овражка и притаился, затих, стараясь вжаться, как бы превратиться в сыпучий, сухой песок склона, а над головой, выше по склону, поскрипывая гусеницами, обдавая траву и кусты маслянистым жаром раскаленного мотора, прогромыхал первый танк, затем второй, третий. Машины, истерзанные зноем, стремились к реке, ее прохладе, ее грязно-кровавой воде. И тут загудело затянутое пылью и чадом боя небо, замелькали по земле тени самолетов. Очередь крупнокалиберного пулемета хлестанула по танковой броне, потом раздался взрыв, потрясший землю, что-то острое и горячее лизнуло Шарабанова в шею, и он разом потерял сознание.