Петр Смычагин - Тихий гром. Книга четвертая
— Сказывал Вася, как вы хлебец у богатеев трясете, — завела она будто с упреком в голосе. — Молодцы лихие, прям сыщиками поделались…
— А чего ж делать-то? — стал оправдываться Егор. — Ведь Расея с голоду помирает, а мы тут все ж таки поколь досыта едим.
— Досыта! — хмыкнула Дарья. — А не застревает у тибе в горлушке сытый-то кусок?
— Эт ты об чем?
— Об том, что у тяти нашего родного тоже хлебушек спрятан…
— Да ты что?! Кто тебе сказал?
— Маня шепнула. А ты не знал, что ль?
— Откудова ж мне знать? Мне-то ведь не говорила она. Да и как это, когда они ухитрились такое дело сотворить?
— Сват Иван под крещение приезжал с Зеленой. А Маньку в тот раз к матери отправили они на Зеленую… Ты-то где был?
— А я в городу тогда дня три, знать, проторчал…
— Вот-вот. А Манька-то воротилась домой да пол стала мыть в горнице и увидала, что две половицы возле глухой стены качаются! Чуток приподняла одну, да и поняла все.
— Дак чего ж она мне-то не сказала?
— А это уж ты у ей и спроси по-хорошему.
— Ну, спасибо, сестра.
Закусил ус Егор и зашагал по спуску на плотину. Шибко некрасиво все это вышло. Не часто заглядывал он в закрома, особенно с тех пор, как с общественными делами связался. Когда ночевали в хуторе дутовцы, Егор, не желая встречи с ними, уехал к свату на Зеленую.
Стали потом раскладывать в Совете контрибуцию по хозяйствам, и Проказиным тридцать пудов определили. А сдавать-то нечего оказалось. Егор сам проверил и убедился в том. Отец на казаков свалил, что будто бы они все забрали. Хотя овес, кроме семенного, и к самом деле дутовцы выгребли. Объяснил Егор свое положение советчикам — поверили. А как теперь быть?
Помимо прочего, вынырнула и еще одна загвоздка щекотливая. До действительной службы не успел жениться Егор. А после нее, пока приглядывался, война германская началась. Так до сих пор и ходит в холостяках. А время-то катится безудержно. Не побежишь по вечеркам на четвертом десятке лет. Манька вдовой от Гордея осталась. И все клонилось к тому, чтобы объединиться им. Даже отец на то намекал осторожненько. И Марья не противилась. А тайну вот не доверила ему — Дарье, золовушке своей, шепнула.
Дня три носил Егор эту тайну в себе. Будто пудовый камень висел у него на шее. Ни у отца, ни у Марьи ни о чем не спрашивал. А половицы горничные проверил незаметно и убедился, что не пустые слова сказала Дарья. Умолчать об этом — совесть не выдержит. А сказать — отец на всю жизнь возненавидит. Вот и терзался до того, что Тимофей уж заметил неладное и спросил как-то под вечер, когда вдвоем они в Совете остались:
— Захворал ты, что ль, Егор Ильич? Уж какой день вроде бы не в себе ты. Аль показалось мне?
— Нет, не показалось, Тима, — заерзал на табурете Егор. — Да только хворь эта — особенная. Никакая Пигаска тут не пособит… — Он поднялся из-за стола и зашагал вдоль запотевших под вечер окон. Окурок обжигал пальцы, а он тянул из него горячие остатки, словно собираясь проглотить. — А ты вот можешь и пособить, и погубить. — И рассказал о своей печали, добавив: — Вот пущай Совет меня судит или отца допрашивает… А насчет сознаться-то крепок ведь он… В кутузку, что ль, старика тащить?
Со вниманием выслушал Тимофей товарища, поднялся и, снимая с гвоздя шинель, усмехнулся.
— Думаю, что ни тебя судить, ни отца твоего в кутузке держать не придется… Ты посиди тут часок, а я к Илье Матвеичу понаведаюсь. Это с виду он грозным кажется, а на деле — добрый русский мужик. Сговоримся, думаю, полюбовно. Только ты не приходи, пока я там буду.
Весенний день долог. Солнце еще висело над кестеровскими тополями. Снега в хуторе уже не было. Да и в поле держался он лишь в низинах, возле кустов, в оврагах. Тянул низовой северный ветерок, напоминая о том, что зима все еще здесь, рядом, и не хочет расстаться со своими правами.
А Тимофею эта погода напоминала ту давнюю жуткую весну, когда двинулись они семьей из южных степей, из-за Оренбурга. Отца схоронили еще на месте, а дорогой двух братьев закопали. Самую младшую сестренку в приют отдали. Где она теперь? Жива ли? Голод расправился со всеми. Едва ноги дотащили они с матерью до хутора. Все это до того явственно приблизилось, что Тимофей, зябко шевельнув плечами, вздрогнул, передернулся весь и нырнул во двор к Проказиным.
Дома был один Илья Матвеевич. За последние два-три года жизнь так с ним распорядилась, что будто и не было двужильного неутомимого силача. Летом он и теперь ходил босой, но усох, скрючился. Вроде бы и ростом ниже стал. Волосы сделались, как болотная трава поздней осенью, бледно-зелеными, поредели, и кудри распрямились. Борода хоть и оставалась темной, но тоже проредилась и отмякла.
Заметно начал он сдавать после того, как похоронил жену, внезапно умершую. А потом и Гордей с войны не вернулся. Когда-то жесткий, неприступный цыганистый взгляд сделался теперь до смешного робким и даже пугливым.
«Укатали Сивку крутые горки», — подумал Тимофей, глядя на хозяина, и поздоровался.
— Можно посидеть с тобой, дядь Илья?
— А чего ж не посидеть! Садись. Подымим вместе. Ты зачем пришел-то?
— Вот поговорить и пришел, — сказал Тимофей, присаживаясь на лавку к столу и доставая кисет. — Тебе доводилось когда-нибудь шибко голодовать, дядь Илья?
— А тебе доводилось видывать простого русского мужика, какой не знавал голоду? — вопросом же ответил дед.
— Ну, стало быть, поймем друг дружку, — заулыбался Тимофей.
— Чего понимать-то?
— Слыхал ты, дядь Илья, что правительство наше, Советское, из Петрограда в Москву переехало и столица теперь у нас в Москве?
— Давно переехало-то?
— Да вот гдей-то в середине марта.
— Нет, не доводилось такого слышать.
— А что Москва-матушка с голоду помирает, слыхал, небось? Что в Петрограде люди с голоду мрут, как мухи, неужели не слыхал? Заводы остановились, фабрики — голодные рабочие не могут работать. На улице, прям на ходу помирают. Хлебушка, стало быть, надо голодным-то. Поберечь бы их, пособить бы!
— Дык ведь нету его, хлебушка-то, Тима.
— Есть. Есть, дядь Илья! Ты поищи. Вспомни, куда ты его захоронил.
Встав с лавки, дед Илья дробно перебирает босыми землистыми ногами и, поворотясь к иконам, истово крестится, приговаривая:
— Вот, истинный бог, нету у мине хлебушка! Нечем пособить голодным. Хоть пойди да сам глянь. Себе вон чуток осталось на прокорм — и все. Пойдем покажу.
— Да ведь с тебя немного и причитается-то, — возразил Тимофей, вставая и направляясь за дедом, — всего тридцать пудов.
— У-у! — заныл дед, отворяя дверь. — Глянь, глянь в анбаре! Там, ежели все до зерна подмести, и то тридцать-то пудов не наберется.
С крыльца дед шустро вдарился к амбару, но Тимофей придержал его:
— Ты, дядь Илья, не в анбаре, а в другим местечке покажи…
— Где хошь, там и покажу.
Для начала обошли конюшню, в хлев завернули, в баню, по гумну потоптались, возле погреба постояли. А потом дед решительно к крыльцу направился. «Уж не осознал ли?» — подумалось Тимофею. Но дед завел его в чулан, а выйдя оттуда, лихо взметнулся на чердак, маня за собою Тимофея. Потешил старика председатель Совета — побывал и на чердаке. После того снова во двор дед подался, соображая, куда бы еще ткнуть носом этого настырного гостя.
— Дак как же нам быть-то, дядь Илья? — озабоченно молвил Тимофей. — Хлебушек позарез нужен, а у тебя он без употребления лежит.
— Эт и где же лежит-то? Христос с тобой! Ведь везде я тибе обвел…
— То-то вот и оно — обвел, думаешь. Теперь давай-ка я тебя поведу!
— Куды ж еще весть-то ты мине собралси?
— А куда нос покажет. Пошли!
Тимофей круто развернулся и пошел в избу. Дед — за ним. Через прихожую — прямо в горницу и к глухой стене. Наступил на две крайние половицы — не прибиты.
— Поднять их аль не надо?! — сурово спросил Тимофей, впившись желтыми, как у кота, глазами в подходившего Илью.
Ахнул дед, словно ему кипятку за шиворот плеснули, сжался весь и запричитал:
— Ах, моше-енник! Да что ж у тибе нос-то, собачий, что ль-то? Ах, грабитель! Креста на тибе нету! Весь хутор ограбил, все зачистил. Одно тебе прощенье — себе не берешь…
— Креста нету, и себе не беру — верно. А мошенник-то не я, дядь Илья, а ты самый настоящий мошенник и есть: перед богом клялся, на иконы крестился во всю грудь, а сам хлебец прячешь от голодных. Заодно, что ль, с богом вы против умирающих с голоду восстали? И сына родного подвел. Егор-то ведь тоже говорил, что нет у вас хлеба.
— Да ведь не знал, ничего Егор-то не знал!
— А нос у мине обыкновенный, не собачий. Видал я, как вы прятали. Двое ведь вас было. Аль не так? Другого-то вот не признал я только. Да это и ни к чему! Сейчас же вези тридцать пудов, поколь Егора нету — и делу конец. Спать спокойней будешь, и перед богом не грешен, и перед людьми совесть чиста.