Анатолий Ткаченко - В поисках синекуры
— Док погиб, Витя, я — не человек, но и она ничего не взяла, бросилась на все сразу — сгорела.
— Неужели это?..
— Это, только это — до гибели, до смерти. Няня Михалывна, как видишь, дитя невинное против некоторых.
— Да-а, ситуация... И я ничем не помог.
— Разве можно было помочь?
Они помолчали. Многоэтажный хирургический корпус ровно, упруго гудел особой людской наполненностью, своеобразной жизнью: мягко вздыхал и замирал лифт, по длинным пластиковым коридорам шуршали шины колясок, тонко и затаенно позванивало стекло, возникали и тухли в несмолкаемом гуле голоса больных, сестер, врачей. Здесь оперировали, сшивали, латали, лечили тех, кто как бы выпал из той огромной застенной жизни, оказался — на время или навсегда — непригодным в ней. Завод, ремонтирующий людей; белый, напитанный лекарствами, оснащенный электронной техникой. Непостижимый для попавших сюда, незабываемый для уходящих отсюда — с радостью ли, с горем...
Доке тоже придется выйти. И он ощутил внутри себя холодящий страх перед той внешней жизнью. Как она примет его? Нужен ли он ей?
Витька почти угадал его мысли, постучал чуть сжатым кулаком по руке Доки, будто пробуждая к здравомыслию:
— Я ходил в милицию, ГАИ. Все от тебя зависит — как ответишь на их вопросы. Думаю, не надо обо всем...
— Не надо. Сейчас понял.
— Ну вот, будем жить, работать.
— Нет, Витя, эта жизнь для меня кончилась. Боюсь я ее. А где новую начну — пока не знаю. Смогу ли еще?
Улыбнувшись сколь мог беззаботно, Витька Бакин откинул полы пиджака, слегка выпятил грудь, мол, видишь меня, силенка, голова на плечах, все прочее имеется, поддержу, посоветую, вместе одолеем твою беду, иначе какие же мы с тобой друзья неразлучные?
— Спасибо, Витя, — сказал Дока.
К вечеру у Дементия Савушкина поднялась температура. Пришел сам хирург, слушал его фонендоскопом, мял, прощупывал ноги, руки, грудь, дивился: с чего бы такая резкая перемена? Снимал, задумчиво протирал белым поскрипывающим платком очки с тяжелыми окулярами, спрашивал ворчливо, не волновался ли он, Савушкин; сестра Маша промолчала, ничего не сказал и Дементий. Хирург проговорил убежденно:
— Это психоз, Савушкин. Запрещаю мыслить, воображать. Дважды в сутки снотворное ему. А сейчас — укол пантопона. Последний раз.
И покой снизошел на Савушкина. Исчезли боли, страхи, сомнения. Неощутимым сделалось тело. Савушкин обратился в некий дух Савушкина, коему не стало преград, запретов. Невесомо он прошелся по узкой палате, дивясь ее нежилой пустоте, затем проник сквозь бетонные стены здания, плавно опустился на траву у самого леса и зашагал себе желто-зеленой просекой в синий просвет за черными елями. Щебетали птицы, шумела высокая трава, грустно аукала кукушка. Савушкин шел и знал, что уходит от всего тяжкого, мучающего его, и надо идти, долго идти. Ширился синий свет, заливал березники, высвечивал ельники. Вот уже зонтики пестрые зачастили по сторонам просеки — огромные шляпки на тонких ножках, а там, на холме, поляна — зеленая, в белых ромашках. Савушкин слегка оттолкнулся, полетел, воздушно опустился посреди поляны. Отсюда виделись поля, луга и снова поля... От радости, счастья, желанного облегчения его захлестнули рыдания, Он повалился на землю, приник к ней, ощутив ее спасительную прохладу, и впал в пустое, беспамятное забытье.
Через несколько дней Савушкин умер, так и не обретя сознания. Были предположения, что в беспамятстве он сильно ударился головой о железную дугу кровати, кое-кто думал, будто сделал он это намеренно, однако утверждать что-либо твердо обоснованное никто не решался.
Одно было ясно: он не вынес сильнейшего психического потрясения. Расспрашивали сестер, нянь, дежурных врачей. Узнали наконец и это: больного навещал некто В. Бакин. Пригласили его на беседу.
Витька признался, что рассказал Савушкину о гибели доктора наук и девушки, а на все прочие вопросы отвечать не стал. Его журили, на него покрикивали. Витька выдержал, промолчал: ему жаль было друга Дёму, Малюгина, Анфису.
В ПОИСКАХ СИНЕКУРЫ
Повесть
ПЕРСИКИ
Персики были румяные, с медово-восковой желтизной, налитые нежной тяжестью, и Арсентий Клок, выбрав самый крупный, мохнатенький, впился в него зубами; обильный сок залил ему рот, он зажмурился и охнул от невыразимого удовольствия. Шершавую кислую косточку он старательно обсосал, затем метко выплюнул в набитую всяческим мусором бетонную урну-цветок. Тряхнув бумажный кулек, он вынул еще один, такой же теплый, как бомбочка, персик, понес к губам, намереваясь сперва поцеловать южный солнечный плод... и услышал вдруг резковатый женский голос, явно окликавший его:
— Парень!
Он полуобернулся. У прилавка с ворохом сияющего винограда «чауш» стояла молодая женщина; опуская пакет в туго нагруженную матерчатую сумку, она со смешливым любопытством исподлобья поглядывала на него.
— Ты бы хоть помыл свои фрукты, — договорила женщина и кивком указала в конец огромного, гудящего движением и голосами рыночного помещения, где, должно быть, находились туалетные комнаты.
— Благодарю, — ответил Арсентий Клок, ловко обгладывая персик. — Но мытый фрукт, извините, запах теряет.
— Где так наголодался? С Севера, что ли?
— Угадали... угадала, — поправил себя Арсентий, аккуратно выложил косточку на ладонь и бережно опустил в урну. — Простите за «ты»... Вы не старше меня... то есть совсем молодая.
— Как сказать! Если тебя побрить, в галстучек нарядить... Проездом, значит? В южные края длинные рубли проживать?
Клок утер губы клетчатым платком, недавно купленным в аэропортовском киоске, и, нарочито медленно складывая его квадратиком, упрямо разглядывал настырную незнакомку, желая смутить ее своей многоопытной бывалостью: мол, дамочка симпатичная, откуда у тебя этакая невоспитанность — приставать к первому встречному-поперечному? Или у вас в столице так полагается: чужака видите издалека и церемониться с ним нечего, он как бы вполцены среди большой вашей цивилизации? Зато я видел разные земли, горы и степи, север, юг и всякое такое, отчего у тебя глазки подкрашенные, веселенькие очень даже загрустили бы. И на тебя похожих перевидал немало, будь уверена. Что ответишь на это Арсентию Клоку, неустанному страннику, может, хоть улыбочку сотрешь со своего напомаженного личика?.. Но женщина не собиралась смущаться или печалиться, напротив, едва удерживая стиснутыми губами смех, она чуть отшагнула, чтобы лучше видеть его, сурово настороженного и, наверное, потешно ершистого, в куцей поношенной курточке, узеньких мятых брюках, с бородой под моложавого батюшку. Тогда Клок прямо, нагловато сказал:
— Не угадала. Хочу поселиться в Москве. Кстати, не подскажешь, где можно снять комнату?
— Так у тебя здесь никого?
— И вообще на всей планете — одна матушка, и та в городе Улан-Удэ.
— Кто же тебя поселит, пропишет?
— Не знаю. Не задумывался. Мне надо пожить в столице... ну, для завершения образования как бы. Найду работу. Кто-нибудь пустит квартировать. Надо, понимаешь? А если очень надо — все уладится.
— Ой, потешный! С такими планами — и сразу персики кушать!
— Мечта была. Я три года оттаймырил безвыездно. На Таймыре трудился.
— Так уже вечер почти. Куда же ты со своим чемоданишком?
— На вокзал пока. Подскажи, как проехать до самого большого, Казанского, кажется?
Женщина, уже было озаботившаяся неустроенностью новоявленного столичного жителя, опять усмехнулась:
— Значит, вокзал, вокзал — моя гостиница, любой на лавочке подвинется?
Арсентий мотнул жестким, свисающим до глаз чубом, легко рассмеялся и, заметив, что женщина шагнула в сторону двери, явно соглашаясь указать ему дорогу на вокзал, быстро подхватил свой обшарпанный, под рыжую кожу, чемодан и попросил у женщины ее сумку.
— Разрешите... Давно не ухаживал за дамами.
— Берите, — слегка помедлив, согласилась она, вставляя ему в ладонь петли сумки. — Какой даме не надоела эта ноша?
Они вышли на бульвар, сутолочный в этот предвечерний час, с непрерывными потоками людей и машин. Женщина шагала легко, как бы находя средь толпы лишь ей видимую свободную тропу, а Клока толкали, на него наскакивали, и один злой старичок сказал ему: «Прется, как бульдозер!» Женщина взяла его под руку, повела, и тротуар будто расширился, стал просторнее. Она объяснила ему, что в больших городах «по прямой» не ходят — лавируют, ускоряют и замедляют шаг, рассчитывают свое движение (подсознательно, конечно). Один «прямолинейный» может нарушить поток целой улицы. Это кажется только — толпа толкается; мечутся впервые попавшие в нее.
— Вот видишь, мы уже «вписались».
— Научусь, пойму, — согласился, обильно потея, Клок. — Улан-Удэ тоже город. Поменьше, правда, и давно я там не был.
— А в метро ты ездил?
— Где? — Он мотнул головой себе за спину, как бы указывая на всю свою прожитую жизнь, — Там еще не построили.