Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето
В этот раз Митрофанов не принес ничего. Посидев немного, прокашлялся и сказал:
— Служил я с твоим отцом, девушка. В Средней Азии басмачей били. Хороший человек был наш комбриг Хорунжий. И как это его угораздило с врагами связаться? Мне Юлька сказала, я не поверил. И сейчас не верю! Напутали чего-то там наверху. Я знаю комбрига Хорунжего самолично! Не мог он… это самое… Не мог!
Лариса поняла, что Митрофанов пьян. Трезвый человек не рискнул бы произнести такое…
— Поликарп Петрович, идите домой. Тут у нас народ ходит, директриса может вернуться…
Она боялась не за себя — со своей судьбой она давно примирилась — а за Митрофанова и Юлю: узнают, что он служил под началом Хорунжего, чем еще это кончится…
Уходя, он заверил, что напишет самому Клименту Ефремовичу. Лариса кивала головой и благодарила, а сама думала: проспится и забудет. Или просто не решится — было уже такое с другими и не раз… Да и кому писать? Уже тогда она многое понимала, а впоследствии, в лагере, Нина Николаевна Дольская подтвердила ее сомнения:
— Писать жалобы можно в случае судебной ошибки. То, что происходит в Советском Союзе, не ошибка судей, это запланированное истребление лучшей части общества. Кому-то наша интеллигенция стала мешать. А писать жалобы ЕМУ — вдвойне глупо. Это значит жаловаться на него самого.
* * *Шел второй год пребывания Ларисы в спецдетдоме и третий месяц войны с белофиннами. Однажды Разгонова объявила, что их детский дом в качестве гостя посетит герой войны. Вожатым и воспитателям приказывалось в срочном порядке подготовить концерт. Песни — только боевые, революционные, танцы — бодрые, веселые.
— И чтобы никаких соплей! — Разгонова покосилась на Ларису. В детдомовской самодеятельности та выступала со старинными романсами.
Героическим гостем оказался бывший сосед Ларисы Володька Мельник — сын слесаря Федота Ивановича. Года два назад он поступил в военное училище, а когда приезжал на побывку, заходил к Хорунжим.
Во время торжественной части Володька сидел на сцене за столом, накрытым кумачовой скатертью, рядом с Разгоновой. От смущения он все время смотрел в пол и Ларисы не видел. В ответном слове он поблагодарил начальство и «весь личный состав» спецдетдома за теплый прием, а потом сказал, что никакой он не герой, а просто раненый, а настоящие герои — его товарищи, которые сейчас воюют с белофиннами.
Пока он говорил, Разгонова незаметно юркнула на кухню. По случаю приезда гостя начальство распорядилось выделить дополнительные продукты для праздничного стола, который не должен показаться постороннему человеку скудным — народ должен знать, что даже детей врагов народа советская власть кормит хорошо, потому что, как сказал товарищ Сталин, сын за отца не отвечает.
Там, на кухне, ее и застал Митрофанов за преступным делом: отослав куда-то повариху, Разгонова перекладывала в свою сумку конфеты, сливочное масло, печенье. Увидев Митрофанова, который был шефом спецдетдома, она страшно перепугалась и стала умолять не выдавать ее и даже пустила слезу. Митрофанов обещал.
Так вдвоем — Митрофанов больше ей не доверял — они и вошли в зал, где дети врагов народа с восторгом разглядывали бравого лейтенанта. Все девочки были одеты в одинаковые платья из перкаля, все наголо стриженные, все робкие и забитые.
Не робкой оказалась одна Лариса Хорунжая. Когда заиграл патефон, она подошла к лейтенанту и положила свою руку на его пахнущее одеколоном плечо.
— Потанцуем, Володя?
— Ты?! — изумился Мельник.
— Какая наглость! — воскликнула Разгонова и рванулась вперед, но Митрофанов удержал ее за рукав.
— Пусть повеселятся. Радостей тут у вас для них немного.
Разгонова хотела возмутиться — все-таки она здесь была директором, — но, вспомнив свой совсем не партийный поступок, сникла.
Девочки, увидев подругу танцующей, ринулись на середину и, вцепившись друг в друга, пытались припомнить движения, которым учились когда-то, до ареста.
— Почему ты сказал, что ничего героического не совершал? — спросила Лариса.
— А зачем врать? — удивился он.
— Но у тебя орден, а их просто так не дают.
— Каждому, кого ранило, вручается правительственная награда. Но хватит об этом. Скажи-ка лучше, как ты здесь очутилась. Где Георгий Максимович, Елена Эдуардовна? Вообще, что все это значит?
Она внимательно посмотрела ему в глаза.
— Ты действительно ничего не знаешь?
— Да я и дома-то полгода не был! А из госпиталя — прямо сюда.
— Лучше бы тебе вообще ничего не знать, — вздохнула она.
— Наверное, — согласился он, подумав, — меня предупреждали…
Это был последний вечер Ларисы в спеццетдоме. На другое утро ее вызвала в свой кабинет Разгонова и не без злорадства заявила, что в связи с совершеннолетием, которое исполняется через месяц, ее, Ларису Хорунжую, переводят в нормальный исправительно-трудовой лагерь, где содержатся изменники Родины и их пособники. Она так и сказала «нормальный» лагерь и при этом внимательно смотрела на Ларису: авось на прощанье выскажет что-нибудь антисоветское. Но Лариса не высказала. Она вернулась в свою палату — теперь уже под присмотром воспитательниц — собрала в узелок свои вещи, оделась и стала ждать. По словам Разгоновой, через час за ней придет машина.
Машина действительно приехала, но повезла ее не в «нормальный» лагерь, а в тюрьму. Какой-то человек долго и нудно расспрашивал ее о матери, об отце и других родственниках, а также о Володьке Мельнике, его отце-слесаре и об их отношениях. Особенно подробно спрашивал, о чем Лариса и лейтенант Мельник говорили во время танца в помещении спецдетдома, с какой целью Лариса пошла на нарушение режима — приблизилась к постороннему человеку без разрешения и даже гладила его по плечу…
Отвечая, она не сразу поняла, что этот человек — следователь, что он ее допрашивает и не верит ни одному ее слову, что он очень старается уличить ее в чем-то нехорошем.
Кроме вопросов, связанных с Володькой-лейтенантом, он спрашивал ее также о Митрофанове и его дочери Юлии. Часто ли Митрофанов приходил к ним в детдом и о чем велись разговоры между Ларисой и этим человеком. Особенно ее удивили все время повторявшиеся вопросы такого характера: «Что ты передала лейтенанту Мельнику во время танца?» и «Что передавал тебе Поликарп Петрович Митрофанов в свертках, которые приносил регулярно?»
Она пыталась объяснить, что ей нечего было передавать и что Поликарп Петрович принес сверток только раз, — кажется, с рыбой, — но и тот ей не достался, однако все было напрасно — ей не верили. Спрашивая, следователь ее ответы записывал на листочках и давал ей подписывать. В конце дня он позвонил. Вошла высокая костлявая женщина в защитной гимнастерке, такой же юбке и сапогах, стриженная коротко, с челкой, закрывающей лоб.
— Завтра мы продолжим беседу, — улыбаясь, сказал следователь.
Надзирательница молча тряхнула головой, они вышли.
В коридоре к ним присоединилась вторая женщина, намного моложе первой, лицом походившая на дворового мальчишку — курносого и задиристого. Именно она толкнула Ларису в спину, когда та замешкалась на секунду перед открывшейся дверью. За этой дверью девочка увидела узкую и тесную, как могила, комнату без окон и мебели, если не считать деревянной скамьи у стены.
Все дальнейшее происходило, как в страшном сне. Ларисе приказали раздеться догола, и обе женщины принялись исследовать ее белье, щупать швы на платье, на поясе, на обшлагах. Изнутри платья на вороте была пришита полоска с ее фамилией и инициалами — так полагалось в спецдетдоме. Одна из женщин оторвала полоску, чтобы посмотреть, не написано ли что-нибудь на ее тыльной стороне…
Во время обыска обе женщины не проронили ни слова. Лариса стояла босая на цементном полу, от волнения не замечая ледяного холода. Единственное чувство владело ею в тот момент — чувство стыда. Позже, в камере, куда ее привели уже другие, появилось еще одно — обида. За что ее так унижали? Она понимала, что все происходящее каким-то образом связано с арестом родителей, но не понимала, какую роль в этом деле отвел ей следователь.
Выяснилось все на следующем допросе. Подписывая окончательный протокол, Лариса заметила в нем слова и выражения, которых не произносила. От этих вкраплений самая обычная фраза приобретала зловещий смысл. Обдумывая эти превращения, она стала припоминать, что написанные следователем строчки часто оставались неполными, либо отстояли друг от друга на расстоянии еще одной строки. Тогда она не придала этому значения, теперь поняла, что «красная строка» может превратиться в кровавую для Володьки и Митрофанова. И тогда она высказала следователю все, что думает о нем и вообще о советских следственных органах, — несправедливость жгла ей сердце. Каждое ее слово следователь торопливо записывал, а в конце допроса вежливо попросил подписать.