Михаил Зуев-Ордынец - Вторая весна
Шедший сзади ускорил шаги и, поравнявшись с Неуспокоевым, сказал строго:
— Грандиёзный шкандал! За одын дэнь аж дви дракы! Кошмарна дило!
— Что вам от меня нужно? Идите к черту!.. — высокомерно вскинул подбородок Неуспокоев и снова зашагал, теперь уже торопливо.
Но Шполянский не отстал.
— Бегить, як та мышь по плинтусу! Комэдия, ей же богу!
В скользком голосе Шполянского прозвучало что-то такое, что заставило прораба насторожиться:
— Вы, собственно, о чем?
— Кошмарна дило, кажу! — глядя прямо в глаза Неуспокоеву, сказал Шполянский. — Чистый, как сказать, колониялизм! А мабуть — расизм! А ежели это поганэ дило в газэти заострять? Крупным шрифтом, как сказать! Га?
Неуспокоев понял, и сердце опахнуло холодком. Но он уже узнал Шполянского и облегченно рассмеялся:
— Бросьте, дружище! — Я вспомнил вас. Вы при первой нашей встрече говорили: «Мы в одну точку с вами! Вот так!» — повторил он жест Шполянского. — Так чего же вы пугаете меня?
Шполянский подержал на нем холодные, как бусины, глаза и, понизив голос, сказал:
— Я нэ пугаю, я добрый совет даю. Не обидитесь? Алэ я бачу, шо мы з вамы общий язык, как сказать, знайдэмо. Га? — умно улыбнулся он, не спуская с лица прораба настороженные, не смеявшиеся глаза. Затем поклонился и отошел.
«А ведь он прав, этот целинный энтузиаст со стеклянными глазами, — думал, шагая, Неуспокоев. — Колониализм! Расизм! Что за дикая чушь! А как всё же пугаемся мы некоторых слов. И пугаемся так же инстинктивно и так же глупо, как хватаемся за борта самолета при его взлете. Но если напишут об этом нелепом случае в газету — о, какая буча поднимется вокруг моего имени!..»
В сердце его начала просачиваться тревога.
Как Чупров расценит этот глупейший поступок? Не расист же в самом деле он, советский инженер Неуспокоев! Все эти казахи, чуваши, якуты, и как там их еще, ему глубоко безразличны. Никакой неприязни к ним он никогда не чувствовал. И он сам не может понять, как все это случилось. У него и злости не было. Но когда увидел он эту тупую, счастливо улыбающуюся — морду, ему захотелось стереть счастливую улыбку, отнять кирпичи. Вот и всё! А вот когда этот туземец замахнулся на него кирпичом, тут уж извините! На Неуспокоева замахиваться безнаказанно нельзя! У него высоко развито чувство собственного достоинства! А этот бородач? Почувствовал ли он себя оскорбленным в своем человеческом достоинстве? Смешно и думать об этом. Наверное, пожалел только, что не удалось украсть кирпичи. Они для него, что медная пуговица для дикаря. Но разве способен понимать эти нюансы какой-то Чупров? Конечно, нет! Эти упрощенцы, у которых, как сказал Маяковский, «голова заталмужена», именно так и скажут — расист, человек с пережитками, человек с чуждыми нам вглядами!
Неуспокоев решил тотчас же, не откладывая неприятного дела, найти Чупрова и объясниться с ним начистоту. Сначала прощупать газетчика, узнать его точку зрения и его предполагаемые действия, а затем разубеждать, доказывать, может быть и попросить немного, сослаться на молодость. А если и это не поможет, орать, грозить, наскакивать, помня, что нападение — лучший способ защиты.
Прораб самоуверенно улыбнулся и медленными, красивыми движениями начал натягивать на руки перчатки. Он снял их перед тем, как собрался ударить казаха. Но охватившее его чувство недовольства собой не исчезало, а разрасталось.
Глава 22
О соколах и коршунах
В иззябшем за зиму, голом, сквозном саду было промозгло-холодно, но в ветвях уже кричали как сумасшедшие грачи.
Борис и Шура шли по захламленной, с ледяными горбушками аллее. Догадываясь, о чем будет разговор, он взглядом спросил ее, и она так же молча, взлетом бровей ответила: «Да. Разговор будет о нем». Борис осторожно прижал к себе ее локоть: «Не волнуйтесь. А вы-то здесь при чем?..»
А как он сам относится к Неуспокоеву? На это ответить не легко. Тут все неясно, запутано. Борис пытался видеть в прорабе хорошего парня, со смелыми и чистыми порывами, с большими широкими мыслями, но что-то мешало, какая-то мелочь, может быть одно слово, взгляд, жест, которые тотчас забывались, но оставляли, видимо, след в душе Бориса. Дружить с ним нельзя, Борис убедился теперь в этом, дружба будет неравной. Держится Неуспокоев с окружающими вежливо, даже по-приятельски, но есть всегда в его тоне какая-то снисходительная, с едва уловимым оттенком ехидности, въедливая нотка, от которой даже зубы ноют. И раздражает его манера держаться картинно как-то. Он все время не выходит из различных поз, хотя позировать не перед кем, и незачем, и не место. Но это, видимо, определенный, органический его стиль. А, все это мелочь! У каждого из нас есть словечки противные, и жесты, и даже позочки неприятные. Но вот возмутительный его поступок с колхозником казахом? Не приоткрылось ли в этом настоящее лицо инженера Неуспокоева?
На повороте аллеи стояла деревянная скамейка, уже обсохшая, теплая от солнца. Они сели, и сразу же, глядя в землю, обтягивая платье на круглых коленях, Шура сказала:
— Я знаю, что вы сейчас думаете о нем: шовинист, плантатор с Малайки.
— Вы сделали географическое открытие, — невесело пошутил Борис. — Есть Малакка, есть Малайя, а Малайки нет.
— Хорошо, Малакка… Как вы можете шутить, Борис Иванович? — чуть дрогнули ее губы.
— Плантатор — это слишком. Но вот в чем дело… Если бы просто разодрались два рабочих парня, русский и казах, влетело бы обоим, это было бы не очень страшно. Неприятный факт, конечно. А он хотел избить казаха. Именно избить! Сначала заставил того бросить кирпич, а потом… Если бы у него была в этот момент нагайка в руках, мне кажется, он пустил бы ее в ход. А слова какие! «Бить вас, скотов, нужно!» Как… — Борис подумал секунду и закончил брезгливо: — Как становой пристав!
На руку его, лежавшую на скамье, легла теплая девичья ладонь. Он попытался осторожно освободиться, но пальцы Шуры крепко сжали его руку. В сердце Бориса стало тесно от этой быстрой, невероятной, ослепительной ласки. Он медленно поднял на Шуру глаза, и девушка увидела в них тот душевный порыв, когда сбивчиво, взволнованно высказывается самое дорогое, самое сокровенное. И она испугалась. Краснея от мысли, что она наносит обиду хорошему парню, Шура нахмурилась и отвела глаза.
Борис понял, грубовато выдернул руку и, сунув ее в карман, начал пяткой рыть землю: привычка детства в минуты, когда он бывал недоволен собой. Потом спросил как можно мягче:
— А какое ваше отношение к этому событию? Она взялась обеими руками за концы развязанного платка и, глядя прямо перед собой, сказала негромко, но убежденно:
— Его надо понять. У него трудный характер красивого и талантливого человека.
— Красивого? Ну, это на чей вкус! — фальшиво засмеялся Борис. — Хорошо! Согласен! Он неприятно развязен, самонадеян, но какое-то обаяние в нем несомненно есть. Но откуда видно, что он талантлив?
Шура помолчала, по-прежнему держась за концы платка, и вдруг с силой затянула их под подбородком.
— Красота видна, а талант чувствуется! Остальное досказали ее чистые, без подвоха, глаза.
В них был ясный, глубокий свет.
— Вот оно что! — как можно ироничнее поднял брови Борис. Но это была жалкая ирония.
К скамейке подошла бродившая по саду корова с огромными, как лопухи, мохнатыми ушами. И даже она, медленно перетирая жвачку, посмотрела на Бориса насмешливо и сочувственно. Он неумело, по-городскому замахнулся на нее, но корова лишь шевельнула лопухами и издевательски вздохнула.
— Да, он красив, талантлив и широк в замыслах, — с горькой искренностью заговорил Борис. — Но вот я задаю себе вопрос… Такой вопрос…
Шура сторожила взглядом, его лицо, глядела совсем по-детски прямо ему в глаза, пытаясь узнать его мысли раньше, чем он их выскажет.
— Я спрашиваю себя: достоин гражданин Неуспокоев шагнуть в эпоху коммунизма? Признают его своим люди коммунизма? Или скажут: «Пережиток! Реликт!»
— А кого, какого человека люди коммунизма назовут своим? — не спуская с Чупрова глаз, напряженно спросила Шура.
Борис медленно, глубоко вздохнул и долго задерживал выдох.
— Не знаю! — шумно выдохнул он. — Этого я еще не знаю! Но со мной часто бывает так. Смотрю на человека и чувствую — он органично войдет в коммунизм. И наоборот, наблюдая другого человека, чувствую — а на этого при коммунизме будут пальцами показывать: «Реликт!..» Но это только чувства, ощущения. Иногда я сам не могу понять, на каких основаниях они возникли. А точно не могу сказать, каким должен быть человек коммунизма. Прямо говорю — не знаю!
— А я знаю, — тихо сказала Шура и смущенно опустила глаза.
Борис удивленно посмотрел на нее.
— Я тоже часто задумываюсь над этим… И я знаю, — уверенно положила Шура руку на грудь, — знаю, что человек при коммунизме будет прекрасен до последнего дня своей жизни. Как часто видим мы «старух зловещих, стариков», жадных, трусливых, себялюбивых, скопидомов, человеконенавистников. А разве они такими и родились? Разве не было у них, хотя бы в юности, смелых порывов, чистой любви, широты души? Вы понимаете меня?