Виктор Баныкин - Лешкина любовь
Перебивая меня, хозяйка замахала руками:
— Не мели не дело, не мели! «Сам найдет»!.. Он сам такое веретено отыщет… потом не возрадуешься! Одни перекосы и щели образуются в молодой его жизни. Вон старшой-то мой… парень головастый был, не этому ровня по умственным понятиям, а чего натворил? Повисла ему на шею в окопах фронтовых продувная доступная бабенка, он и раскис! У меня по сю пору душа не лежит к этой мокрохвостке!
Снова с чувством понюхав, она продолжала:
— Он, Антоша-то мой, пупырчик нежный, стеснительный до крайности, не то что старшой… того война обкатала. А этот — куренок. К тому же тяжелодум и малоречив. Такому любая верти-переверти мозгу закружит. Да я не допущу! Пока жива — не допущу! Сама буду денно и нощно искать невесту.
Тут хозяйка властно пристукнула по столешнице ладонью. И потянулась за платком… Отчихавшись, она вроде бы пооттаяла, пообмякла сердцем. А в голосе появилась мечтательность.
— Мне бы обзавестись сношенькой скромной, непременно образованной. Антоша-то хотя и рукастый слесарь, да у него всего-навсего восемь классов. Ему надо жену культурную, с высокими понятиями, чтобы с образовательной стороны влияние на него распространяла.
И вдруг — без всякого перехода:
— А ты вот, Зоя Витальевна, чего дремлешь? Замуж не выходишь? Парни-кобели, прости господи, никогда ее стареют, даже в сорок лет, а девицы того… свой срок имеют.
Чувствую, как у меня начинает саднить и гореть лицо, ровно его кипятком ошпарили. Не знаю, куда и глаза девать. Но Ксении Филипповне хоть бы что! Она знай себе рубит сплеча:
— Вот-вот, чересчур, касатка, стеснительность чрезвычайную имеешь. К тому же ты, Зоя Витальевна, с мечтательностями… прости меня, грешную. Все в небо смотришь. А они, женихи-королевичи, по земле шастают! В твои двадцать-то шесть дремать не гоже!
Я больше не могла выдержать этой пытки. Пробормотав какие-то извинения, стремглав бросилась к себе наверх. В один миг одолела крутую лесенку. И захлопнув дверь, упала вниз лицом на кровать. И… и зарыдала.
В то лето — пятнадцатое мое лето — июль выдался необузданный какой-то, а точнее сказать — бешеный! Честное комсомольское!
С утра начинало печь. В полдень же, когда казалось, сгорали дотла даже не спасающие от зноя жидкие тени, уже совсем делалось тошно. Вода в неглубокой в это время года Воложке прогревалась до самого дна. И сколько бы раз ты ни окуналась в эту тепловатую, пахнущую тиной воду, облегчения не наступало.
Стоило же выйти на берег, как вялое тело со всех сторон охватывал нестерпимый жар. Будто бы ты не на берег вышла, а нырнула в пасть гигантской печи. И уж не хотелось ни о чем думать, не хотелось даже ногой пошевелить. Душа была ко всему безучастна: и к неоглядной, празднично-радостной, сверкающей реке, распростертой до шаткого в душном мареве Телячьего острова с кудрявой полоской тальников, блекло-серой, точно ошпаренной паром, и к этим вот бугристым, сыпучим пескам с мириадами раскаленных искорок кварца.
Не было отрады и в сосновом бору, с трех сторон подступавшем к Старому Посаду, таком просторном и высоком, насквозь пронзенном дымно-золотыми пиками, совсем задыхающемся от крепкого, сухого смолистого воздуха.
Брякнешься плашмя на пружинисто-игольчатую проскипидаренную подстилку, раскинешь по сторонам руки и долго-долго смотришь неподвижным взглядом в бездонное светло-голубое колодце, разверзшееся в вышине, между раскачивающимися вольно лохматыми макушками столетних великанов.
Если мы с Римкой, подружкой, уходили в лес с утра, то и оставались тут до вечера. Прихваченные с собой книги часто оставались нераскрытыми. Не хотелось и есть. Когда же одолевала жажда, мы ползали на четвереньках по затененным пестро бугоркам и полянкам с горячей поникшей травой, собирая сладкую, сочную землянику — маняще жаркие угольки.
Но вот переваливало за полдень. И на сияющем небе, зацелованном солнцем, вдруг появлялось — откуда? кому это знать! — облако, похожее на преогромный снежный ком. Величавое это творение природы медленно плыло в беспредельной выси, клубясь и меняя очертания. То оно делалось похожим на гривастую голову грозного льва, то на воздушный замок жестокой царицы Тамары. А спустя какое-то незначительное время глянешь вверх, а там, в беспредельном до головокружения воздушном океане, уже разгуливают два облака — такие будто похожие друг на друга и такие несхожие.
И чем ниже клонилось к горизонту солнце, оно пекло беспощаднее, и раскаленный воздух густел, наливался тяжестью. Тускнела белесо и вышина, и по небосводу плавало теперь, теснясь и сталкиваясь, множество облаков.
И тут мы с Риммой, прихватив косынки и книги, улепетывали домой.
Сумерки крыли изнывающую от зноя землю рано, и в окутавшем мир мглистом мраке раздавалось глухое погромыхивание. В первые минуты громыхало где-то далеко-далеко, но с каждым разом грохот этот нарастал, неумолимо приближался. Небо охватывали малиновые сполохи.
Чуть погодя налетал вихревой ветер, обдавая то палящим дыханием, то ледяной стужей. Панически метались из стороны в сторону тополи и березки. Наконец чудовищный взрыв сотрясал все живое и мертвое. Тотчас в кромешной выси появлялись белые змеи — одна проворнее другой. Они жалили и жалили свирепо небо, и оно, не выдержав этих терзаний, сдавалось. Вниз падали редкие, тяжелые, злые слезы. Проходило сколько-то долгих томительных минут, и начинался ливень. От гудящего обломного ливня захлебывалась земля.
И так изо дня в день повторялось одно и то же весь июль. Ходили слухи, что в соседней деревне Васильевке молнией убило пастуха, а в селе Русская Борковка дотла сгорела деревянная школа. Не обошло несчастье стороной и Старый Посад. Купаясь в Воложке как-то во время грозы, утонул баянист Мишка Брындин — разудалая головушка.
В июле в местном курзале — старомодном, с башенками и галереями театре, построенном еще до революции для увеселения приезжающих пить кумыс легочных больных, разных там чиновников и купчиков, — гастролировал драматический театр Самарска. В антрактах, длившихся чуть ли не по часу, играл оркестр, и любители танцев могли вдоволь кружиться в просторном фойе.
В репертуаре театра, как нарочно, почему-то были скучнейшие пьесы, и в курзал ходила главным образом молодежь. Покупали билеты на галерку и ждали с нетерпением антракта, чтобы шумной толпой устремиться в фойе, где к этому времени на хорах уже сидели рослые молодцы с начищенными трубами — оркестранты из пожарной команды.
Перед началом второго действия билетерши сами зазывали публику в полупустой партер: надо было поднимать у актеров настроение.
Обычно парни и девушки охотнее всего посещали четырехактные спектакли. И уходили из курзала счастливыми, чуть ли не одуревшими от головокружения.
Однажды тайком от родителей мы с Римкой наконец-то отважились отправиться в сводивший нас с ума курзал. Билеты на галерку купили мы заранее — дней за пять до спектакля. А чтобы не вызывать у чересчур бдительных мамаш каких-либо подозрений, облачились скромненько в ситцевые сарафанчики — в них мы обычно бегали купаться на Воложку.
Постой, постой! Зачем ты вдруг принялась ворошить в памяти все эти — кажущиеся такими далекими и ненужными — отроческие воспоминания?.. Да нет, пожалуй, не зря. Ведь там, в курзале, во время антракта, я увидела е г о. Потом целый год он был для меня, зеленой неоперившейся девчонки, кумиром, совершенством мужской красоты!
Уж после узнала я стороной кой-какие сведения о своем кумире: студент Ленинградской академии художеств, приехал к дяде — ветеринарному врачу — отдыхать и писать этюды. Между прочим, когда-то давным-давно даже великий Репин останавливался в наших Жигулях, где он делал наброски для своих знаменитых «Бурлаков».
Долговязый юноша в черной бархатной куртке, белоснежной сорочке и с холеной русой бородкой, видимо, еще при первом посещении курзала покорил сердца многих провинциальных девиц и своей внешностью, и безукоризненными манерами галантного кавалера.
В этот же вечер он пользовался у слабого пола чрезвычайным, я бы прибавила, обостренным вниманием. Лупоглазые дурешки без стыда и совести липли к заезжему красавцу, чуть ли не сами приглашая его на танцы.
Не знаю, что творилось в Римкиной душе, но в моей все так и перевернулось. Перевернулось в тот самый момент, когда я увидела в толпе молодого человека с бородкой. На какой-то миг мои глаза встретились с его, утопающими в дремотно-длинных ресницах. Но он тотчас отвернулся, даже не заметив меня, и, склонившись над заалевшим ушком своей партнерши, что-то зашептал с непринужденностью гранда. Я же все никак не могла — не могла, да и только! — отвести взгляда от его лица.
Смолк оркестр. К великой моей досаде, он смолк так внезапно, что я вначале растерялась. Опомнившись, я насильно потащила упирающуюся Римку в тот угол фойе, где остановился юноша с бородкой. Римка о чем-то спрашивала меня, а я не слышала. То же самое продолжалось и во втором и третьем антрактах.