Михаил Алексеев - Драчуны
Наскочивший сейчас на Микарая и Паню глазами, мой отец грустно усмехнулся: «Ну, а с этими молодцами что будем делать? Тоже в колхоз потащим? – глаза между тем уже окидывали, прощупывали ближайшее окружение Микарая и Пани. – Вот они, все как на подбор: Карпушка Котунов, дед Ничей, Степашок, мой братец Петро, эти двое, там вон горою возвышается и вздымает груди-пуды Катька Дубовка, рядом с нею, вижу, примостился Семен Скырла – липова нога, перед посевной он своего мерина подвешивает к перерубу, чтоб не упал от бескормицы. И Ванька Варламов тут как тут – как же без него?! Он уж, конечно, пьянехонек. Небось тоже попросит слова – это уж как пить дать. То-то будет смеху!.. Он и Карп Иванович Котунов еще днем, до собрания, принесли свои заявления. Терпения, знать, не хватило, а может, хотели продемонстрировать свою преданность Советской власти. Н-да-а-а, запоем мы с такими колхозничками бедного Лазаря, если только одни они и войдут в артель. Н-да-а-а», – еще раз и еще протяжнее вздохнул мой батяня, обратив на себя сердитый взгляд уполномоченного, не знавшего истинной подоплеки сокрушенного этого вздоха.
Опасения отца, однако, не оправдались. К его и к удивлению уполномоченного, да и Сорокина тоже, первыми, не дожидаясь «дебатов» (а они, как и ожидалось, были, конечно же, чрезвычайно бурными, потому что иными и быть не могли), принесли заявления те, кто в первоначальных списках были помечены красным крестиком и подлежали раскулачиванию, и среди них прежде всего поднялся на сцену и положил бумажку перед Сорокиным Егор Михайлович Ефремов, за ним Тимофей Петрович Тарасов, за Тарасовым – Петр Ксенофон-тович Одиноков, наш учитель по труду, этот, прежде чем покинуть сцену, произнес весьма толковую, разумную речь, из коей можно было заключить, что только глупый теленок упирается, когда хозяйка хочет вывести его на лужок со свежей, зеленой, сытной травкой. В зале дружно, ядрено захлопали в ладоши, и все-таки сквозь эти хлопки прорезался чей-то язвительный выкрик:
– А не подавимся мы твоей травкой, Ксенофонтыч, а? Ты спереж спробуй ее сам, а мы поглядим. Можа, потом уж…
– Кто это там подал голос? – грозно бросил в зал председательствующий. – А ну, выходь сюда и калякай! Нечего за чужие спины прятаться, коли ты такой решительный и умный!.. Давай, давай сюда!..
Из задних рядов сообщили:
– Ищи ветра в поле! Он, какой кричал, уже выметнулся из нар-дома и сгинул в темноте! Так что…
– Ничего, сыщем, – негромко сказал уполномоченный, не подымаясь, но его все хорошо услышали: больно уж выразителен был его голос и многообещающи слова, им произнесенные. – Найдем! – повторил он погромче.
– Помогай вам бог! – отозвались задние ряды не то сочувственно, не то с ехидцей.
Дождавшись окончания этой переклички, Петр Ксенофонтович провел ладонью сверху вниз по острой своей бороденке и с достоинством, не спеша, вернулся в зал на свое место.
Вслед за Одиноковым шумно стали протискиваться к президиуму маломощные середняки и бедняки, и очень редко те, против которых в списках топорщила крылышки синяя галочка, то есть середняки. Поэтому отец мой очень обрадовался, когда в проходе появилась подбористая фигура Авраама Кузьмича Сергеева. Воздев руку над головой, он, точно знамя, нес в ней бумажку и на ходу ораторствовал:
– Верно тут баил Ксенофонтыч! Он умнее всех нас!.. К светлой жизни зовет Советская наша власть, а мы чегой-то сумневамси!.. Бери, Сорокин, мою бумагу! Вступаем в колхоз всею семьей!.. Во!
Но перед самой сценой Авраама остановил председатель резким жестом:
– Погоди, погоди, Кузьмич, не подымайся к нам!..
– Эт почему же? – опешил Авраам.
– Ты за каким чертом купил третьего дня еще одного верблюда? – на вопрос ответил вопросом Сорокин.
– Скучно одному Бухару во дворе, вот и прикупил для него напарника. Рази колхозу будет хужее, ежли я приведу на общий двор не одного, а сразу двух верблюдов? – усмехнулся Авраам, все еще не веря в то, что с ним не шутят, что он совершил роковую для себя ошибку.
Кто-то (кажется, Карпушка Котунов) выкрикнул из зала:
– А сколько горбов у нового твово верблюда, Кузьмич?
– Этот двугорбый, – охотно и весело, в тон спрашивавшему, ответил Авраам.
– Ну и дуралей ты, Аврашка! – послышался все тот же голос (теперь все видели, что он принадлежал Карпушке). – Купил бы ищо одногорбова, глядишь, все бы и обошлось для тебя по-хорошему. Два горба – куды ни шло! А три да плюс твой собственный – это уж перебор, Авраша, это уже двадцать два! За четыре горба тебя, милок, придется окулачивать и отправить куда следоват… на Соловки аль еще куда… вместе с Яшкой Крутяковым и Тимошкой Ефремовым, со всеми, сталыть, каких мы только што затвердили тут для раскулачивания и высылки!.. Понял, болван ты этакий?!
– Это кто еще там так разговорился?
– Самый что ни на есть маломощный бедняк! – живо и весело отозвался Карпушка.
– Ну ты вот что, маломощный!.. Ты попридержал бы язычок за зубами! – посоветовал уполномоченный.
– Помолчал бы ты, балаболка! – Михаил Спиридонович побагровел. – Как бы сам не угодил на те Соловки за свои глупые речи!
– Рази и глупых людей туда отправляют? – не вытерпел Карпушка, все еще поигрывая веселыми глазами.
– Отправляют, – буркнул Сорокин.
– Ну, коли так, загребайте нас всех разом. А я молчу.
Карпушка притих и, откинувшись назад, демонстративно спрятался за спиной Пани Камышова, как за глухой стеной избы.
В зале осенним листопадом все еще шелестел смешок, вызванный речью Карпушки. Когда и он иссяк, в средине зала замаячил малахай Григория Яковлевича Жукова. Выбираясь к проходу, он издали возгласил о себе, погрозив кому-то выброшенной вверх правой рукой. Решительно направляясь к сцене, вместо заявления он мучил в этой руке сдернутый с головы малахай и еще на подходе к президиуму не попросил – потребовал:
– Дайте сказать!
Не спускавший с него глаз отец мой вмиг сменился с лица, утопил голову меж приподнятых плеч, будто приготовился встретить страшной силы удар. В голове напуганной, угодившей в силки птахой билась мысль: «Вот оно… вот оно… то самое… началось!» Отец не знал, с какой целью потребовал слова Жуков, что он сейчас скажет, но не знал разумом, а сердце отчаянно стучалось, торкалось в голову: «На тебя – ни на кого больше! – попер этот свирепый зверь».
– Вы что, Григорий Яковлевич, хотите что-то сказать нам? – вежливо спросил председательствующий, настораживаясь.
– Хочу! – коротко рубанул Жуков. Его малахай, как живой, ворочался, корчился в багровых от тусклого света семилинейной лампы руках.
В зале сделалось еще тише.
– Ну, ну, говорите! Говорите, товарищ…
– Жуков мое фамилие, – подсказал уполномоченному Григорий Яковлевич, – а по-уличному Жучкин. Так у нас в Монастырском меня величают. Жуков – Жучкин, один черт!.. Пусть хоть как…
– Ну, ну. Говорите! Мы слушаем…
– А что тут говорить?! Пущай вон ваш секретарь скажет… Вы не пустили к себе Аврашку Сергеева. Для вас он кулак!.. Кулак и есть, потому как спит на кулаке. До подущки-то ему, сердешному, не добраться: неколи! С темного до темного ургучит. Ведь у него без малого два десятка ртов. Попробовали бы вы накормить такую ораву!.. Тут не то што трех, но и десяти верблюжьих горбов не хватит! Ты, Карп Иванович, позабыл, знать, прибавить к энтим горбам ишо и килу, какая у Аврашки в правом паху взыграла. Он и ходит-то с нею враско-ряку, как давно не доенная корова. Вот он какой кулак, товарищ начальник району! А вы…
– Ну, что – мы? – остановил его Сорокин, скосив глаза на уполномоченного, стараясь понять, осерчал или нет важный гость от последних слов Жукова, который уже стоял вполоборота к президиуму и продолжал еще запальчивей:
– Ты, Спиридоныч, не мешай мне. Я ить знаю, что вы с тем хохлом заодно. Вот бы кого окулачить-то нужно – секретаря твово! Небось первым подал заявление. Ему што!.. Стравил волкам молодую рысачку, штоб не отдавать в колхоз, а теперича…
– Клевета это! Форменная клевета! Прошу занести это в протокол собрания! – закричал отец.
– Заноси, записывай!.. Не больно я тебя испужался!.. Карюху свою паршивую ты, конешное дело, приведешь на обчий двор с радостью, но далеко ли мы на ней ускачем!.. Она ить, кляча твоя, дедушки Ничею ровесница!..
Трескучим взрывом хохота встряхнуло нардом.
Оратор, гневно посверкивая побелевшими от внутреннего накала глазами, вновь поднял малах й, требуя тишины. Дождавшись наконец ее, обиженно упрекнул зал:
– Что ржете, как невыхолощенные жеребцы… Аль што не так баю!
– Так, так! – заорали с разных мест мужики, боясь, как бы оратор не покинул сцену и не лишил их веселого действа. – Давай, Гришка, крой!
– Крыть никого не собираюсь. Я вам не картежник, – заметил Жуков с достоинством. – Вы вот хохочете, а я ищо не все сказал…
– Давай, давай! – радостно плеснулось из зала.
– Я и говорю… Ежели вы примете в колхоз Миколку Лексеева, Хохлова то есть, – заторопился Григорий Яковлевич, подбодренный залом, – ежели вы его запишете, то я ни в жисть не подам заявлению!..