Александр Яковлев - Повольники
— Урр-ра!..
— Выпить бы.
— А, ненаглядный ты мой, Петюшечка.
— Не вой, дьявол.
— Выпить бы.
— Ребя, в Клейменом конце казенку громят.
— Бей казенки!..
— Ар-ря! Ва-а! Бей!
И потоками в разные концы — к казенкам, к пивным, к трактирам.
— Водки, пива!..
Казенки — вдрызг, кабаки — настежь, и пошла гульба.
Четверти, бутылки, полбутылки, шкалики, мерзавчики… В руках, карманах, шапках, в мешках.
— Пей!..
Против воинского присутствия — архиерейский сад за забором — большой, тенистый. У архиерея высокая беседка там, все на балконе он виднелся, издали благословлял шумящую толпу мужичья. Но кто-то забрался на забор, глянул: дорожки, лавочки, желтый песочек на дорожках…
— Ребя, вот где водку-то пить…
Раз-раз-раз! — забор в сторону — новый забор — саженный и гужом в проломы, под деревья уселись в кружок.
— Пей!
Архиерей в испуге в дом убежал — и не видал, как пьяное непобедимое российское мужичье пиры пировало и в бесчувствии валялось на тех самых местах, где архиерей молитвы читал…
А полиция — ни гу-гу. Носа ее не видать. Сами хозяева — все пьяные, все плачущие, все печальные и все воинственные.
— Немца? Немцу пить дадим.
— Урр-ра!
— Дело было под Полтавой…
— А, милый ты мой…
— Не зяви, тетка. Душу не тревожь.
— Ребята, не безобразь.
— Ваше благородие…
— Стой, офицер идет. Ваше благородие, вместе на войну?
— Вместе, ребята.
— Ур-ра!..
— Качать офицера!..
— Урра! Ур-ра!..
— Неси на руках.
— Вместе на войну. Бей немцев!
— Православный русский воин не боится ничего…
— Ур-ра!..
— А, милый ты мой.
— Да молчи ты, стерва, аль не видишь — все идем?..
— Пей, братцы…
Ка-ак за ре-ечкой, за Куба-анкой…
Там песня — мужичья, тягучая, там крик яростный, бессмысленный, там прямо в пыли валяется пьяный, здесь…
Весь город, как котел кипучий. Бьет все через край. Весь день бьет.
К вечеру — от города ленточками обозы:
— Через два дня уходят поезда.
В деревни, проститься с полями в последний раз, с избами прокопченными, родными…
А солдаты из казарм уже уходят. Медные трубы гремят грустный марш… и вой тяжкий виснет над толпой провожатых и слезы на всех лицах. Все, все застучало по новому.
А Боков Павел ходит пьяный — со всеми напился.
— Ты идешь?
— Не, я не иду. А у меня брат в Преображенском полку. Он, чай, уже бьет немца.
— Пей!..
— Ур-ра!..
И пьет, и поет, и плачет. А голос труба, рявкнет — всех перебьет, лошади пугаются, — вот какой голос у Павла Бокова. И полон двор у него дружков-приятелей и родных-знакомых. Всех собрал — пьют, поют, плачут.
В крутяге пошло все…
И дни за днями чередом, чередом безостановным, тянут, тянут, тянут…
Поезд за поездом с музыкой и плачем уходит из города куда-то в даль страшную…
И слез на вокзалах — моря и реки. И рев, и визг, и отчаяние.
А в церквах — и день и ночь молебны.
— Подай, Господи. Спаси, Господи.
Полиция носу на улицу не кажет, а все идет своим порядком — странным, как жизнь…
Двух недель не прошло, Боков приспособился: арбузы-то на его бакче как раз во-время поспели. Чуть утро — с возом к воинскому присутствию.
— Православные воины, вот арбузы красные.
И чередом идет православный воин за арбузами красными.
— Сколько?
— Пятак.
— Дорого.
— Да для тебя-то? Сколько дашь?
— Три копейки.
— Бери… Для воина, чтоб не уступить! Для защитничка?.. А будь ты…
— Го-го-го… Вот это наш.
— Бери. Уступлю. Бей немца…
— Ур-ра!
Крик, будто погром какой.
Деньга — самокатом в карман…
Стал город жить странной жизнью. Будто этап. Через него из уезда тысячи народа шли под немца, а немного после — под турку. Мобилизации одна за другой хлестали край и рвали сердца на части.
Идут, едут, плачут, поют, стонут; сеном и навозом мусорят улицы и дворы, будто это не город, а постоялый двор.
Сдвинулась жизнь со стержня, с тихого места сдвинулась, и пошло что-то непривычное, беспокойное.
К зиме весь город заполнился солдатней; заняли училища, заняли казармы, — чуждые, злые, жившие, как на вокзале, где вот-вот пожил и ушел; и, может быть, никогда не вернешься.
— Эх, где ты, спокойное старинное житье?!.
И отчаяние пошло потихоньку капелька за капелькой в каждое сердце, тревога в каждую душу. Пришло уныние, озлобленность, неуверенность в завтрашнем дне… Дела стали сокращаться:
— Кончится война, тогда…
Штукатуры, маляры, плотники, каменщики, печники — их пруд пруди в городе, а дела нет. Знамо, на войну ушли тучи, а все же… И ходили они по городу, как неприкаянные, в черных пиджаках среди серых шинелей.
И месяц за месяцем пошли, год за годом, как богомолки в поле, — темные, с печалью в глазах, придавленные скорбью, приниженные.
— Когда же конец? Когда?
Только Павел Боков будто расцвел в эти годы. Арбуз, аль, допустим, дыня… Проси за них двугривенный — и дадут. Потому, деньги объявились шалые…
Подойдет к боковскому возу солдат.
— Почем арбуз-то?
— Четвертачек.
— Да, что ты?..
— Ай дорого?.. Господи, да самому теперь дороже стоит. Теперь баба по рублю на день берет. Разве я с тебя лишку прошу?
— Дорого.
— А, ну, сколько даешь?..
— Пятиалтынный.
— Давай. Разоряться, так разоряться.
— А може он не красный?
— Кто? Он?!
Боков разом багровел. И — хроп! — с наклески арбуз прямо о мостовую. Вдребезги. Красные блестки во все стороны.
— Видал? Да разе Павел Боков обманет солдата? Гляди, народ честной, вот арбузы.
И народ честной — гужом к боковскому возу. Улыбки, шум, — а четвертаки вереницей лезут в боковскую мошну.
На утро же опять на всех стенах красные афиши: мобилизация. И плач в новых семьях, и новые чадные свечи в церквах, и еще слезы, и еще горе…
— Когда же, когда же конец?
И у солдат пошло недовольство: плохо кормят, заставляют много работать. На базарах, на улицах говор:
— Вода одна, а в ней картошка нелупаная. Это — суп Сандецкий.
И добавляли слова. Волосы от них дыбом:
— Быть беде. Сорвутся, достанется начальству.
Но не срывались. На цепях сидели невидимых, крепко прикованные.
Однако беда на самом деле пришла в тихий город. И пришла совсем не оттуда, откуда ее ждали. Раз как-то зимой, на втором году войны — трах! — гром:
— Убили Вавилиху с дочерью.
Была такая купчиха в городе — мучника Вавилова вдова.
— Голову отрезали, все перевернули, все унесли…
— Батюшки, ведь последние времена…
— Кто убил?
— Не иначе, солдатня. Кому больше? Вон их сколько.
Загрешили на солдат: они…
Недели не прошло, — трах, — еще:
— Кузнеца Скрипкина задушили…
На этот раз и свидетели появились: видали, как солдаты к дому подходили.
На пятнадцать запоров стали все запираться. И калитку, и ворота, и дверь в сени, и дверь в избу, и окна — и задвижками и кольями. Такие страхи пошли — волосы на голове столбом встают.
Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы из-за грабежа в таком тихом праведном городе? — забыли про это и думать.
А здесь, на-ка, пойди.
Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах. Да как убили-то: с пытками, с муками… Привязали Потапова к скамье, жгли лицо, бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
А потом… э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Предводитель — большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят какого:
— Не он ли?
Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма Дмитрич в отставку подал: невмоготу стало — в городе ворчат, из губернии нахлобучки. Тяжело на старости лет.
Приехали откуда-то сыщики — говорили в городе, будто гурьбой ходят.
А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи… При сыщиках. Дескать, вот вы искать приехали? На-те же вам.
— Вот она война-то. Зверюет народ.
Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к боковским саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует. Летом арбузы, зимой лошади… На том и держался. Его крик до самого Саратова слыхать. Человек руку под сено…
— Эй, миляк, тебе чего?
Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять хайло западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани, поворошили сено. Ушли. Привели околоточного… И Бокова-то, Павла Бокова, известного каждому мальчишке — повели в полицию.
Весь базар недоумевал.
— Не иначе, как краденая лошадь попала.
А на санях-то кровь была. В полиции Боков миллион слов сказал: и свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то резал, и в пьяном виде дрался с приятелями, носы им разбивал…