Константин Лебедев - Дни испытаний
«Значит, я вылечился», — подумал он и довольно улыбнулся.
Он сумел заставить себя не вспоминать о прошлом, сумел увлечься своим делом и полюбить его. Это дало ему сознание своей силы. Он был почти уверен, что сейчас при встрече с Ритой не покраснеет, не опустит глаз, но, представляя ее лицо, все–таки чувствовал, что волнуется.
— Может быть, не ходить? — спросил он себя, но тут же возразил: — Глупости! Чего я должен бояться?
У входа в театр толпился народ. Касса была закрыта, а над окошечком висела дощечка со свеженаписанной фразой: «Все билеты проданы».
Намеренно задерживаясь в фойе, Ветров вошел в ложу только перед третьим звонком. «Все–таки я волнуюсь», — с досадой подумал он, осторожно прикрывая дверь.
У самого барьера в кресле сидела женщина. Ветров скорее догадался, чем увидел, что это была Рита. Заметив его, она привстала:
— Ты заставляешь себя ждать, — сказала она, приветливо улыбнувшись.
— Здравствуйте, — сказал он, пожимая протянутую руку и стараясь вложить в свои движения как можно больше равнодушия.
— Почему «здравствуйте», а не «здравствуй»? — спросила Рита, испытующе смотря в его глаза.
Ветров оговорился, называя ее на «вы», но, заметив ошибку, решил показать, что сделал это не случайно. Выдержав ее взгляд, он с ударением ответил:
— Так лучше.
Какая–то забытая струнка отозвалась в душе Ветрова на ее голос. И оттого, что этот голос смутил его, он рассердился на самого себя.
Отдаленно зазвенел звонок. Нестройный шум оркестра усилился. Звуки настраиваемых инструментов сливались в единую негармоническую мелодию, порой неприятно действовавшую на слух. Трели флейтистов, пробующих подвижность пальцев, смешивались со сверлящими нотками скрипок, спорили с бархатистым звучанием альтов, и в эту дисгармонию врывался голос виолончели, протяжный и стонущий. Казалось, что разнообразие звуков трудно объединить и направить по одному руслу так, чтобы каждому из них предоставить свою часть и чтобы вместе они дали единое целое.
В зале погас свет. На возвышении появился высокий мужчина во фраке с длинными, зачесанными назад волосами. Он постучал легкой палочкой о пюпитр и вытянул руки вперед. Выжидающе посмотрел в стороны, и его палочка сделала первое плавное движение.
Опера началась.
Первую картину зрители принимали довольно равнодушно, пока не настал момент выхода Онегина с Ленским. Раздались аплодисменты, но Ростовцев не обратил на них внимания, продолжая роль, и они постепенно затихли. Но вот через некоторое время он снова появился на сцене, чтобы начать свое коронное «Я люблю вас», — то самое ариозо, которое он исполнял впервые на выпускном вечере.
Вряд ли когда–нибудь он пел так, как сегодня. В этот вечер он не играл, он жил на сцене собственной жизнью, он был не кем–то иным, но самим собой, Борисом Ростовцевым. Он пел, смотря поверх Ольги в ложу, где сидела Рита. Сейчас ему не приходилось делать вид, что он любит. Он действительно любил. Он сознавал себя сильным, способным сделать любое дело и верил, что может спеть так, как еще не пел никто в мире.
Ветров наблюдал за Ритой. Она как–то вся преобразилась при первой же фразе Бориса. Грудь ее задышала прерывисто, пальцы впились в зеленый бархат барьера. Вся она словно тянулась к нему, полуопуская иногда длинные ресницы и чуть–чуть приоткрывая рот. Точно туман застилал ее глаза. Она почти не сознавала, где находится. Ощущение близости любимого человека закрывало от нее все остальное.
«Да, — подумал Ветров, — теперь, наконец, я вижу, как она его любит». Он попытался отыскать в себе прежнюю неприязнь к Ростовцеву, но от нее осталось очень немного. Он был почти равнодушен к тому, что они счастливы, хотя сознание этого не доставляло ему особого удовлетворения.
Взрыв аплодисментов нарушил его размышления. Из всего театра, пожалуй, один только человек не аплодировал Ростовцеву. Этим человеком была Рита. Отодвинувшись в глубину ложи и закрыв лицо, она сидела растерянная, непонимающая. Потом отняла руки и искоса взглянула на Ветрова, пытаясь отгадать по его выражению, заметил ли он, в каком состоянии она была. Ветров, как ни в чем не бывало, аплодировал и смотрел на сцену.
В перерыве между первой и второй картиной Рита исчезла. Ветров решил, что она пошла за кулисы. Письмом Татьяны он наслаждался один.
Иногда он следил за дирижером, от движений которого зависел весь ход этого хорошо налаженного механизма. Ветров даже увлекся, некоторое время наблюдая за ним и удивляясь, как тот смог поспевать всюду: вовремя подать знак артисту, указать какому–либо инструменту, когда начинается его партия, и одновременно управлять общим звучанием оркестра, придавая ему те или иные оттенки. Ветрову показалось, что дело этого незаметного труженика гораздо значительнее, чем труд любого из поющих артистов. И тем не менее ему, от кого зависит в конечном итоге все, воздается публикой менее, чем кому бы то ни было. Ему никогда не бросают букетов, его выхода из театра никогда не ждет многочисленная толпа поклонниц, ему никогда не кричат «бис», а те редкие аплодисменты, которые подчас выпадают и на его долю, никогда не переходят в овации. Но он довольствуется и этими незначительными признаками внимания и скромно делает свое незаметное, но большое дело.
«Вот с кого надо брать пример в жизни!» — подумал Ветров.
Рита вошла в ложу после первого действия.
— Вы были у Бориса? — спросил Ветров.
— Да. Он передает вам привет.
Равнодушный кивок, которым Ветров ответил на ее слова, слегка обидел Риту. За все это время он не задал ей ни одного вопроса, словно подчеркивая, что нисколько не интересуется ее судьбой. Официальное «вы», установившееся между ними, и молчание Ветрова сердили Риту. Находясь под впечатлением встречи с Борисом, она бросила недовольный взгляд в сторону своего неразговорчивого компаньона и невольно сравнила этих двух непохожих друг на друга людей — ее школьных товарищей.
Сидящий перед ней Ветров показался ей мелким обыденным человеком, живущим маленькими, никому, кроме него, не нужными интересами, думающим о сереньких скучных вещах и неизвестным никому, кроме небольшой кучки своих больных. Даже само сравнение его с Ростовцевым показалось Рите невозможным — до того была различной жизнь, ожидающая каждого из них в будущем и до того непохожим положение, занимаемое ими сейчас. Один — скромно сидящий в темном углу ложи, никем не замечаемый, и другой — окруженный всеобщим вниманием, восторгом, блестящий, красивый.
Она опустила руки на барьер и взглянула в зал. Ветров последовал глазами за ней и заметил, что некоторые из зрителей наблюдают за ложей, в которой находились они. Он подумал, что популярность Ростовцева распространилась на Риту, и сказал ей об этом.
Она неопределенно качнула головой и ничего не ответила. Ветрову показалось, что она даже еще больше подалась вперед, облокотясь на барьер, чтобы ее было лучше видно.
Каждое появление Ростовцева встречалось публикой восторженно. Он все более разыгрывался, и ария перед сценой дуэли была вершиной его вдохновения.
Пока оркестр играл вступление, Ростовцев в шубе и цилиндре сидел на одиноко торчащем пне. В его позе было тяжелое раздумье. Где–то вдали виднелась старая полуразрушенная мельница с запорошенным снегом одиноким колесом. Солнце бросало первые бледные лучи в небо, но само еще не поднялось над горизонтом. Падали редкие снежинки. Слабое голубоватое освещение, погружавшее большую часть сцены в мутный полумрак, навевало, тихую грусть. Но вот Ростовцев сбросил шубу, выпрямился. Сделал несколько неуверенных шагов к рампе, ищущим жестом вытянул вперед руку…
Куда, куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?..
Его голос задрожал, усилился и потом вновь превратился в полушопот. Мелодия, начавшаяся едва слышно, слегка окрепла и замерла, оставив после себя безнадежную боль. Жалобно, спрашивающе зазвучали после паузы новые слова:
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит, —
В глубокой тьме таится он…
И, оттеняя тревогу брошенного вопроса, из оркестра вырвался вибрирующий стон виолончели. Он нервно вспыхнул и затих, и потом повторился снова.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она, —
Все благо: бдения и сна
Приходит час определенный…
Ростовцев безукоризненно передавал теперь тихую грусть предчувствия гибели, которая надвигается, подступает все ближе и ближе. Ровные приятные звуки его голоса нежно царили в зале, забирались в самые отдаленные уголки его, несмотря на то, что пел он без всякого напряжения. Они проникали в души, тревожа самые сокровенные струны, и возбуждали захватывающее ощущение внутренней боли. А волнообразные, с паузами, вступления оркестра словно подчеркивали то, что хотел Он выразить. Ростовцев с какой–то особой педантичностью продолжал рисовать ужас небытия и, наконец, особенно громко произнес: