Галина Щербакова - Реалисты и жлобы
Вот и слухи… Тоже группируются в клубок и идут будоражить люд. Валентин уже давно знал, что нет тайны в возникновении слуха. Слух – это скрытая и важнейшая часть общественной жизни. Это тот самый клапан, через который выпускается дошедшая до взрывоопасной кондиции потребность в информации. Передал лично дальше какой-то неизвестно как пришедший к тебе слух-сплетню и будто поучаствовал в плебисците… Разрядился… Слухи создаются… Они как будто инъекционно вводятся в отупевшую, инертную человеческую массу, и остается только наблюдать, как гримасой, вскриком, пройдя через их толпу, слух создает ровно столько энергии, чтобы жизнь массы продолжалась при определенной температуре. Человеку, как животному общественному, надо мало… Передать по телефону сплетню, рассказать анекдот… Пых – и все… Заместителем у Валентина Петровича был Борис Шихман. Журнальчик их был неказистый, из полуведомственных, тщетно рвущихся в большой тираж. Писать в нем Кравчуку было все равно что сильному певцу петь в подвале клуба домоуправления. Бьется голос о стенки и к тебе же в горло возвращается спазмом. Поэтому Валентин страницы журнала своим пером трогал едва-едва, так только, для оттеночка, для блеска, а сам был желанным автором в больших газетах. Идеальное существование для журналиста – и редактор, и вольный стрелок.
Борис давно знал про страстное желание своего редактора уехать далеко-далеко… Шихмана это как раз не очень устраивало. Он сработался с Валентином, ему нравилось подолгу оставаться одному в редакции, пока тот ваял очередного героя где-нибудь на тюменских промыслах. Сам Шихман был человек не пишущий, в журналистику прибился из инженеров, но во всяком деле нужны люди разные. Шихман не писал, но хорошо все понимал, а для печати это немаловажно. Более того, понимая, мог сформулировать свое мнение, дать совет, предложить ход. Три дня тому Шихман прямо спросил – кто вместо? Валентин передернул плечами.
– Пока ты… – И добавил: – Не боись… Сволочь я заблокирую.
Они поняли друг друга.
Сейчас Валентин нервно набирал и набирал номер. Пусть ему Виктор сам объяснит то, что случилось. Но у того было занято. Это тоже было неправильно, чтобы сразу все три телефона разговаривали. Валентин почувствовал, что вспотел. Хорошо, конечно, что на нем хлопковая рубашка, не так это мучительно физически, хотя идти теперь в ней куда бы то ни было уже нельзя. Разводы под мышками, на спине… Валентин потел сильно. Инстинктивно он отвернул от себя креолку. Даже с портрета пусть она его таким не видит.
Он услышал, как отворилась первая дверь «предбанника». Так вот, без стука – это мог быть только Шихман. Ах ты, черт! Валентин схватил со стула пиджак, натянул его на одно плечо. Заскрипела дверь, и, улыбаясь своей странноватой улыбкой, которая была у нее в легком подпитии и красила ее необычайно, вошла Наталья. С такой же степенью неожиданности в его кабинете могла материализоваться Индира Ганди или Пречистая Дева Мария.
– Привет, – сказала Наталья слабым, чуть треснутым голосом, который тоже был у нее только в одной стадии и тоже ее красил.
– Кто тебя пустил?! – закричал Валентин.
Все в редакции и на проходной были предупреждены: Наталью ни под каким предлогом к нему и вообще в здание не пускать. Да Наталья, собственно, давно и не делала для этого никаких попыток. Это в первое время, когда она набиралась под завязку, она приходила и буянила возле милиционера, именно возле него, и тогда Валентин даже подумал: может, это не случайно? И робкая, совестливая в трезвости Наталья инстинктивно шла к милиционеру, сама себя страшась? Его тогда все вокруг жалели. Еще бы, сколько лет он терпел эту женщину со всеми признаками полного распада личности. Ходила грязная, красилась грубо, могла начать петь и плясать прямо в вестибюле: «Ты ж мэнэ пидманула, ты ж мэнэ пидвела, ты ж мэнэ, молодого, з ума-розума звэла…» И чечеточкой, чечеточной по мраморному полу перед громадным зеркалом, будто в паре сама с собой.
Тогда он и приказал – не пускать ее, увозить, если надо…
И вот она стоит перед ним, смотрит чуть исподлобья, чуть улыбаясь, немолодая потрепанная женщина, бывшая любовь, бывшая жена, мать его сына.
В кабинет влетела взъерошенная секретарша, с ужасом глядя то на Наталью, то на редактора.
– Идите, – сказал ей Валентин, потому что что-то в нем больно дрожало и он подумал, что стареет, что нервы ни к черту, что его сбило с ног это недоразумение (что же еще?) с его делом, поэтому и развезло. А Наталья – как раз подходящая добавка. – Садись, – сказал он ей резко. – Раз уж пришла, а не звали.
Наталья хихикнула, но не села.
– Ну так что? – спросил Валентин, больше не предлагая садиться, потому что, когда Наталья хихикнула, ему будто стало легче. У него в кабинете стояла чужая женщина, которую надо быстро выпроводить, а потому и садиться нечего.
– Все хорошо, – сказала Наталья. – Я чего пришла… Понимаешь… Сапоги тут за углом продают. Мои уже совсем… Мне не хватает… А домой ехать – это куда? Я завтра же тебе принесу… У меня отложено…
– Сколько? – спросил Валентин, доставая бумажник. Он знал, что никаких магазинов, кроме булочной, кругом не было, что делает глупость; он знал, что, когда Наталья берет взаймы, это значит – пропито все, взаймы – это пьянка напоследок, следующий этап – вытрезвитель, а то и больница. Когда он еще жил с ней, он просил всех знакомых не давать ей денег ни под каким предлогом… Ни под каким! Ведь бывали такие предлоги, перед которыми ни один порядочный человек не устоит… «У соседки мальчик обварился, дайте, пожалуйста, деньги на такси… У них завтра получка, а у меня, как назло… Я обои купила». Обои демонстрировались… Люди рылись в кошельках, карманах, собирали деньги…
Валентин видел, как загорелись глаза Натальи, когда он спросил, сколько, как она боялась сейчас ошибиться в определении суммы.
– Ты же знаешь, какая теперь дороговизна, – забормотала Наталья. – Дешевле сотни ничего нет, а у меня с собой…
– Показывай, сколько с собой, – сказал Валентин. Наталья покраснела. Вот тоже – совсем пропащая женщина, а краснеть не разучилась.
– Сколько, сколько, – затараторила Наталья, – нисколько! Я ж говорю, все дома! Я тут шла… Дают… И очередь божеская… И мой номер есть… Ну, встала и думаю, ты тут недалеко… Что ты, меня не знаешь? Да я и сегодня могу тебе привезти… У меня отложено…
– Не дам я тебе сто рублей, – сказал Валентин. – И пятьдесят не дам… Десять дам, и уходи… И не приходи больше… Я тут последние дни… У меня будет новая работа.
Наталья смотрела, как он раскрывал бумажник, она с ликованием увидела, что у него нет десяток! Плотненько, одна к другой лежали четвертные.
– Черт, нет десятки! – сказал Валентин то, что она уже поняла.
– Да Господи, Валечка! Чего ты боишься? Я и на новое место могу тебе привезти… Ты только адрес скажи…
– Я еду за границу. Работать, – сказал он ей и вдруг почувствовал, понял, осознал, что он никуда и никогда не поедет. Что в стройной крепкой конструкции, которая была его жизнью, произошла поломка и еще только предстоит узнать, где, в каком месте. Может, поломка – вот эта стоящая женщина с жадно ждущими руками?
– Не жилься, зайчик, – хрипло сказала Наталья, – не жилься!
Он не заметил, как его пальцы отделили четыре бумажки, это все «зайчик», его старое домашнее имя, которое он и терпеть не мог, и жить без него не мог тоже. Наталья инстинктивно учуяла это, произносила его изредка, и он слабел от клички, как будто каким-то непостижимым образом в него входила суть названия – беспомощность, обреченность и беззащитность. И он прижимался тогда к Наталье, как к более сильной, и она ерошила его волосы, дышала в макушку и лепетала какие-то завораживающие глупости: «Зайчик-побегай-чик, водичкой умылся, травки наелся, солнышком погрелся… Шкурка у зайчика пушистая, ушки у зайчика длинные… Умненький зайчик, разумненький… Волку не попадется…»
Дичь! А он это слушал, и ему иногда даже плакать хотелось от жалости к этой самой заячьей судьбе, которая и его судьба тоже. Наталья мгновенно ухватила деньги и сунула их за лифчик. И не успел Валентин осознать, что он ей все-таки дал сто рублей и она их уже надежно спрятала, как руки Натальи обвили его шею, и он почувствовал забытый горьковатый запах ее тела, у которого было свойство побеждать все другие запахи. Она пахла сама собой, когда она пахла всеми лекарствами сразу, когда от нее разило перегаром мучительного похмелья – все одно, ее главный запах всегда оставался. И он даже думал как-то, что нет ничего сильнее и материальнее нематериального запаха. Оттого и помнишь его дольше всего.
И теперь она висела у него на шее – тяжелая, рыхлая, он просто вынужден был поддержать ее руками и вдохнуть ее всю… И заныло, застонало сердце, и с этим ничего нельзя было поделать, потому что это было сильнее и не брало в расчет никакую разумную логику. Господи ты Боже мой! Неужели никуда ему от нее не деться?