Иван Краснобрыжий - Аленкин клад. Повести
Наш плот, не сбавляя скорости, подлетел к водопаду, на какое-то мгновение остановился и… провалился куда-то вниз.
Если есть в Жизни святые минуты, то я их испытал, когда оглянулся на пройденный порог. Там, где мы были еще минуту назад, Говоруха падала с отвесной крутизны в кипящую круговерть. Я от страха съежился и опять услышал тревожный голос Аленки:
— Держись!
Плот снова полетел в тартарары и, подпрыгнув от сильного толчка, выскочил из бурлящей пучины на стремнину.
— Шест!.. Шест!.. — закричала Аленка. — Эх, ты!..
Я не видел, как она с помощью длинного шеста ловко направила плот в тихую заводь, а когда немного пришел в себя, получил, как говорится, по заслугам.
— Тоже мне рыцарь! — с гневом обрушилась на меня Аленка. — С таким попутчиком, как ты, только язык чесать у костра! Возьми себя в руки! Самое страшное — позади!.,
Я не злился на Аленку за колючие упреки, готов был слушать разнос покорно, безропотно, только бы не встречать на пути ревущих водопадов и кипящих пучин. Пусть это удовольствие испытывают любители острых ощущений, которым все на свете трын-трава.
Солнце клонилось к западу. Таежная речка по-прежнему прытко и весело мчалась вперед, и казалось, нашему пути не будет конца. Часа через полтора она вырвалась из обрывистых берегов и стала огибать широкую поляну. Сколько солнца! Сколько света! Я как зачарованный глядел на зеленый простор и думал: «Здесь можно свободно разместить московские Лужники».
— Ну, как? — прервала мои мысли Аленка. — Душа вернулась на свое место?..
Признаться в пережитом у меня не хватило мужества, и я с напускной бесшабашностью произнес:
— Не такое приходилось испытывать!
— Правда? Расскажи.
Я попытался вспомнить самое страшное. Но рассказывать о сражении на колхозной птицеферме с петухом-разбойником не решился. В этой схватке одному пришлось отступать в сторожку и долго ожидать подкрепления. Птичница тетя Глаша пыл забияки, решившего биться со мной до смерти, укротила хворостиной и, смеясь до слез, вызволила «крыспондента» из беды неминучей.
— Ну расскажи, — не унималась Аленка. — Мне интересно послушать.
— В другой раз, — пообещал я. — Не хочется на ночь глядя вспоминать трагедии.
Аленка не стала докучать расспросами о пережитом, поведала о самом печальном в своей жизни:
— Если бы ты знал, как моя мама не хотела, чтобы я стала геологом…
— А теперь?
Лицо Аленки помрачнело. Она тяжело вздохнула и, часто мигая ресницами, прошептала:
— Мама умерла. Отец женился на другой…
Широкая поляна сменилась тайгой. По берегам Говорухи все чаще стали встречаться вырубки, крытые березовой корой шалаши… Я молча наблюдал за проплывающими берегами и не мог найти для Аленки утешительных слов. Мое молчание, очевидно, ей надоело, и она начала завидовать журналистам, которые каждый день встречаются с разными людьми, бывают во всех уголках страны и видят все-все на белом свете. Я скорее по неопытности, чем с намереньем заговорил о том, что человеку никогда не поздно сменить профессию. Аленка кисло улыбнулась и раздраженно заметила:
— Предлагаешь менять шило на мыло? Лучше профессии геолога нет. Никогда не было. И не будет!..
— Оно, конечно, гак… Если нравится…
— Не то говоришь. Наше дело надо чувствовать сердцем. Его надо любить, как мечту. Тебе, может быть, покажется смешно, но у земли есть свой голос. И тот, кто хоть раз услышит этот голос, никогда не изменит его зову.
— Да, да! — заторопился я, рассчитывая схватиться за ниточку Аленкиного клада. — Открывать несметные богатства… Это же здорово, черт возьми! Прекрасно! Неповторимо!
— Да брось ты о кладах. Я встречала геологов, которые не прославились никакими открытиями. Но они не считают себя обиженными судьбой.
— Почему?
— Природа доверила им свои тайны. Не каждому выпадает такое счастье. Ты вот смотришь на камень и думаешь: кусок твердой породы. Нет, он живет своей особой жизнью. И прочтет се только геолог. Проверено практикой. Тебе советую запомнить: мы не любим говорить о своих открытиях. В этом есть, пожалуй, что-то от любви. Ведь люди в своих чувствах признаются не каждому.
Аленка о профессии геолога говорила с жаром, чуточку прищуривая глаза. Я слушал и думал: «Как же ее вызвать на откровенный разговор о первом кладе?»
— Ты не думай, что я это ради красного словца говорю, — предупредила Аленка. — Я хочу, чтобы ты понял все так, как есть в жизни. А то ваш брат такое иногда сочинит — читать тошно.
— Но не все же так пишут.
— На белом черная крапинка всегда хорошо видна. Посмотрим, что у тебя получится. Да, а как там Останкинская башня? Красивая? Я ведь сама из Останкина. Два года уже дома не была. Скучаю. Ты не обедал в ресторане «Седьмое небо»?
— Пока не довелось. Прилетай в Москву, вместе сходим.
— А пока будем довольны тем, что есть.
Аленка развязала вещмешок и предложила мне «таежный бутерброд»: сухарь и кусочек хариуса.
— А ты?
— Не беспокойся. Наш брат ко всему привык: спать двое суток подряд научились, одним сухарем день питаться…
Сухарь и кусочек чуть-чуть присоленного хариуса мне показались удивительно вкусными. Аленка скудный паек увеличила кедровыми орешками и горстью сухой черники. Дополнительный паек немного утолил мой голод, и я впервые почувствовал, как порой мало нужно человеку для счастья.
— Вечером на ужин косача подстрелим, — пообещала Аленка. — А если выйдем на Лену, считай — мы дома.
Говоруха серебряной лентой врезалась в гнилую, заболоченную тайгу. Распроклятое комарье темными тучами опускалось над нами и нещадно пило кровь. Я то и дело хлопал ладонью по шее, щекам, крутил головой… Аленка, весело поглядывая на меня, ниже склонилась к воде. Я заметил, что алчных кровопивцев у самой воды гораздо меньше, и растянулся на плоту лицом вниз.
Глава четвертая
Солнце, развесив оранжевую шаль над тайгой, скрылось за сопки. Мы причалили плот к берегу и вышли на старую вырубку с темно-голубым пушистым сосняком. Первая ночевка под открытым небом научила меня не тратить время попусту. Я мигом собрал кучу сушняка и развел костер. Аленка украдкой наблюдала за моей работой. По выражению ее глаз не трудно было догадаться, что она радуется моей смекалке и расторопности.
Костер разгорелся сразу, без дыма. Розовое пламя столбом поднялось над кучей сушняка, зарычало и, похлопывая на легком ветру горячими крыльями, закачалось, как живое. Аленка посоветовала подбросить в огонь побольше смолистых кореньев, щелкнула затвором карабина и посмотрела на опушку березовой рощи.
— За косачом пойдем?
Она кивнула головой и неторопливым шагом направилась по старой вырубке к облюбованному месту. Я побрел следом.
Минут через десять мы остановились у шеренги берез, одетых в накрахмаленные платья. Аленка, прислушиваясь к тишине, взглянула на темнеющее небо и, выйдя на опушку, залегла под деревом. Я прилег рядом.
Ожидание охотницкой удачи. Разве можно забыть это время? Теплую вечернюю тишину не нарушит ни звук, ни шорох. Листва на березах и та не шелохнется. Голубые сумерки тихо подступают со всех сторон, волнами разливаются меж деревьев и дымят, как летние росы на лугах перед восходом солнца. В такую пору действительно можно услышать стук собственного сердца.
Лежим в засаде минуту. Лежим вторую… Справа раздался какой-то треск. Я приподнялся — и попятился назад. Пара косолапых шли прямо на нас. Приклад дробовика я крепче прижал к плечу и локтем толкнул Аленку.
— Вижу. Не вздумай стрелять.
Спокойный голос Аленки помог мне взять себя в руки, но убирать дрожащий палец с холодного спускового крючка я не торопился. Мишки, приблизившись к нам шагов на сто, остановились, понюхали воздух и спокойно покосолапили в потемневшую тайгу. Когда они скрылись в молодом сосняке, я облегченно вздохнул.
— Сейчас у медведей гон, — пояснила Аленка. — В эту пору они могут броситься на человека.
— Выходит, таежники врут, что с ними можно за лапу здороваться?
— А ты бы попробовал им представиться: я, мол, такой-то и такой, желаю вам, Потапычи, свеженькие новости Московского Дома литераторов рассказать.
— Хватит подначек, — попросил я Аленку. — В Москве У меня есть знакомый поэт — сибиряк Черношубин…
— Он, наверное, с мишками по тайге в обнимку ходил, и гопака отплясывал, и даже спирт хлестал, да?
— Ты разве его знаешь?
— Пишут о Сибири многие. Иной побудет в тайге денек-другой, посмотрит на нее с самолета — и начнет в стихах с медведями обниматься, на сохатых по тропам, как на коне, скакать, белки ему в шляпу кедровые орехи таскают… А он, этот поэт-сибиряк, недоволен: осетры, видишь ли, ему на подносах черную икру не несут и стерлядки сами в ведро с кипятком не прыгают.