Николай Серов - Комбат
— Ну вот и пришли…
Это ощущение успокоенности, домашности произошло, несомненно, и оттого еще, что встретились они с «папашами», как звали в батальоне пожилых бойцов, прибывших последним пополнением. Здесь они пока не обтерлись и выглядели и поведением, и речами смешновато для привыкшего к военной службе человека.
Но именно то, что было в них так живо подзабытое уж здесь, и поведение, и разговор, принесенные из родного дома, по которому тосковал каждый, и привлекало к ним всех. Да многим годясь в отцы, они и напоминали чем-то их отцов. Не уважать этого тоже было нельзя.
Это были люди, жизненные принципы которых вырабатывались всей их нелегкой трудовой жизнью. Прилежностью, старанием отличались они в ученье. Опытом окруженца Тарасов постиг и взял за непременное правило знать и вражеское стрелковое оружие. Этому придирчиво и строго учил и весь батальон.
Однажды, проверяя, как идут занятия, он стал свидетелем такой сцены: взводный показал, как заряжается немецкий автомат, и спросил:
— Всем понятно?
— Понятно! — дружно ответили молодые бойцы, а один из «папаш», неодобрительно поглядев на них, оправил под ремнем гимнастерку, встал и сказал:
— За всех-то чего кричать? Всяк за себя скажет. Я вот, к примеру, понимаю, как сапоги шьют, и растолковать могу, а дай сшить — шалишь, брат, не выйдет, не сапожник. Вот то-то и оно. Я не только понять, а и суметь должон. Так что разрешите мне самому попробовать, товарищ младший лейтенант, а что не так будет, покажете.
Тарасов, конечно, дал баню и взводному, и ротному за такие занятия. Когда поуспокоился, решил, что надо кое-что и втолковать, особенно молоденькому младшему лейтенанту.
— Папаши любят доскональность в любом деле, — начал он другим, спокойным тоном, — я их достаточно вызнал. Они теперь так судят: раз чему учат, значит, надо, а раз надо, так пусть и учат, как надо. Вот так. Они знают себя работниками, теперь узнают солдатами, и хотят знать себя хорошими солдатами. У них такой характер— знать себе цену. Но предупреждаю — боже избавь на ком-то, и на них особенно, срывать зло. Что люди у вас не боятся, не скрытничают — хорошо. Берегите это. А то вживется такое: наша хата с краю, начальство больше знает, оно газеты читает, молчи, за умника сойдешь— беда будет! Начнут таиться да хитрить, далеко не уедешь. Значит, веры нам, командирам, не будет. А как без веры друг в друга воевать? А ведь нам, может, с любым из них умереть рядом придется… Так что занятия вести по всем правилам. Понятно?
— Понятно.
Ему ли было не знать «папаш»! С пожилыми этими крестьянами вся его прошлая жизнь прошла. Не один пуд соли съели вместе.
4Да-а, прошлое… Помнилось оно давным-давно ушедшим, милым, вроде и не с ним бывшим. Слишком другой была жизнь. Вспомнилось, как в детстве за чаем ему в особину давали целую ландринину покрупнее, а мать с одной маленькой ландрининкой выпьет несколько чашек, да еще оставшийся блестящий, желтоватый кусочек сладости спрячет на другой раз. Обычное деревенское детство той поры. Санки да самодельные лыжи зимой. Вечерами теплый уют русской печи и пугающие во тьме бабушкины сказки с ведьмами да домовыми. Летом рыбалка, лес, грибы, ягоды. Его еще из-за валка сена не видать было, как начал орудовать граблями. Кончил школу, поступил в сельхозтехникум и, отслужив армию, вернулся домой работать агрономом.
Вроде и хорошо к нему относились, а все не как прежде — с какою-то настороженностью. Это и обижало, и удивляло его, пока не услышал, как было о нем сказано:
— Наш-то он, конечно, наш, да ведь стал начальство. Кто его знает, каков теперь будет?
Трудно ему было. Придет в колхоз, разъясняет, убеждает, доказывает необходимость нового примерами из науки, и вроде видно — поняли и словом поддерживают!
— Ясно дело.
— Как не понять-то, поняли.
— Конечно, вы люди ученые, вам видней, как лучше.
А придешь проверить, как сделали, — опять по-своему, по-старому. Как мальчишку и водили за нос. Горько ему было это! Он полон был желания делать все как можно лучше, чтобы скорее вырваться из старой деревенской нужды, а его стереглись, не понимали…
Однажды позвал его к себе заместитель директора МТС по политчасти и спросил:
— Ну как работается?
— Я чего-то совсем растерялся… — признался Тарасов.
— Ну это полбеды. Беда, когда человеку кажется, что он все знает, все понимает. Мы лечим застарелую болезнь— бедность, неграмотность. Но ведь все надо уметь. Вот скажи: пришел бы ты со своей болезнью к лекарю, он тебя выслушал, выстукал, надавал советов, прописал лекарств, а ты, делая все, что он велел, видишь, что пользы нет: что бы ты подумал, а? Небось сказал — к черту такого лекаря! Не так ли и у нас иногда выходит, а? Дело ли только поучать крестьянина? Ведь, скажем, мы с тобой знаем, что такое-то поле — это площадь в севообороте, а мужик им всю жизнь кормится. И отец его, и дед. Он вызнал это поле и вдоль, и поперек. Знает, что и как на нем лучше родит, как его пахать, удобрять надо. Он многое знает. Ведь кому же плохого-то охота? А если видят, что по нашему совету или приказу выходит плохо, так на кого обижаться? На себя, выходит, надо оглянуться да подумать — а дело ли я велю? Вот ведь штука-то какая…
Он послушался этого совета. И понял то, что горячая, боевая в деле голова хороша только тогда, когда она еще и знающая. Он понял, что уступить вовсе не значит унизиться или потерпеть поражение. Наоборот — чем выше несешь себя, тем ниже выглядишь в глазах людей. У него хватило характера резко изменить поведение. Воспринялось это по-разному. Приходилось за спиной и такое слыхивать:
— Испекся! Мы кому хошь рога обломаем.
Находились и солидарные с этим, но большинство отвечало:
— Полно чепуху-то городить! Ты сам-то комол, тебе ли другим рога ломать. Да и к чему это? Делать дело надо, а не рога ломать.
Спокойно, по-душевному стал вести себя. И вместе с обидою на то, что он же для них старается, а они этого не понимают, прошло и пустое мнение о том, что крестьянин наш эдакий от серости и неразумности упрямец. Люди стали добрей, доверчивей к нему. И открылась ему судьба каждого маленького польца: живыми голосами заговорила с ним земля. Пожилые мужики стали советоваться с ним:
— Тут, пожалуй, вот что в расчет надо взять. Поле-то это сначала у Степана-покойника было — ничего не росло на нем. Потом как с сыновьями-то Степан разделился, перешло к Василию. А Василия закрутило, завертело, и крышка. Чтобы на поле росло, надо навоз, а чтобы навоз был, надо скотину, а скотину купить, надо деньги, а деньги можно взять, как хлеб продашь. Василий бился, бился да и продал землю Михаилу, сам в работники пошел. А земля-то совсем отощала. Михаил, помните, работяга был, взялся по-хорошему, да надорвался на работе и помер. А Анна баба, чего она может? Опять отощала земля. Так и в колхоз перешла. А у нас ведь что получается пока: все вроде наше и все ничье. Заправки-то в землю нет настоящей. Что и есть, валим как попало да куда придется. Я к чему говорю — надо сюда навозу погуще положить. К примеру, возим навоз в Червониху, а зачем? Там землю держали в справном теле. Года два она и так еще ничего будет. А сюда надо бы обязательно.
Так вот сообща, помаленьку пошло дело. В колхозах, которые он обслуживал, урожаи росли, и он стал для всех не Тарасов, а Николай Иванович! Когда приходили провести беседу или собрание, приятно было слышать, как кричали, звали людей:
— Поживей там поворачивайся, Николай Иванович пришел!
Бывало, по осени глядишь на этакий рослый хлебище, и сердце поет!
С людьми на работе он научился ладить по-доброму, а вот отношения с девушками складывались не так, как хотелось и мечталось… Сразу и не скажешь, отчего. Агроном, да в то время, когда грамотных людей в деревне было не густо, являлся фигурой значительной.
И уважение от людей у него было. Словом, женихом он считался завидным, а вот поди ты — не везло в любви… Сам он относил это к тому, что считал себя человеком неказистым — не такие, думалось, сводят девчат, с ума. Маленький, чернявый, худощавый, неловкий в манерах — куда там звезды с неба рвать. Но это его убеждение было несправедливо. Хуже других наружностью он не был. Черные глаза были у него выразительны, сложением складен, лицо румяное. Да мало ли невысоких худощавых парней есть, и как еще кружат девчатам головы, ой-е-ей! Тут, пожалуй, действительно несколько причин. Не хватало у него смелости подойти запросто к девушке, как другие, заговорить, пригласить потанцевать. Терялся он ответить как надо, если девушка первая заговаривала с ним. Вообще был с девчатами и ненаходчив, и робок.
Одной из причин было и то, что деревенские девчата считали его не парой себе — все-таки агроном! Возьмет ли замуж — кто его знает? Может, и от других уведет, и к себе не приведет. Только душу зря ранит. Ему такие соображения и в голову не приходили, и он удивился бы и обиделся, узнав об этом. Ему говорили и сам он видел, что Люба Сосновцева влюблена в него. Но он не любил ее, а влюбился в Сашу Поливанову. Саша вышла замуж за другого. Горько было ему… Ой как горько! Но странно, вскоре стало легче, и он понял, что не любовь была причиной его страданий, а уязвленное самолюбие. Такая нескладуха с девушками шла у него до тех пор, пока в школу не приехала новая молоденькая учительница Вера Степанова. Им приходилось часто бывать вместе. По заданию райкома ходили по деревням с беседами. Он рассказывал колхозникам новости жизни страны, зарубежные события, а она беседовала на атеистические темы. Его слушали с интересом не оттого, что он лучше говорил, а потому, что тема бесед его была интересней для слушателей. Говорить об атеизме в деревнях, где у стариков и пожилых еще крепка была вера в бога, было очень трудно и сложно. Они знали: объяви, что будет беседа на атеистическую тему, и слушателей не соберешь. Да и соберешь, что толку? Верующие не придут. Поэтому и ходили они вместе. Объявлялось, что будет лекция о внутреннем и международном положении, а перед этим выступала Вера. Волей-неволей старикам и пожилым, любившим послушать, что на свете делается, приходилось слушать и Веру. Неприятие ее убеждений очень огорчало учительницу. Иногда она в отчаянии говорила: