Владимир Детков - Свет мой светлый
Однажды зимним вечером в дом вбежала соседка.
— Костю вашего в парке убивают, — задыхаясь, выкрикнула она.
Отец как был в домашнем, так и кинулся на улицу…
Били трое. Били профессионально, с расчетливой жестокостью. Вломился в карающий треугольник. И вовремя: собой перехватил нож, адресованный сыну…
…Как давно не обнимали его эти родные руки… Как хорошо, как легко. Но почему они так дрожат? Отчего сам он вдруг стал таким слабым и не может ответить сердечным объятием?.. Ах да, это же…
Прижавшись друг к другу, они медленно осели на стоптанный снег. Вместе с режущей болью в боку пронзила мысль о случившемся. И он едва протолкнул слова, могущие остановить сердце:
— Вот тебе… сынок… вторая жизнь… от меня — цени дороже…
А сын, обезумев от боли и горя, прижимал к себе обмякшее тело отца и, силясь подняться на ноги, бормотал рассеченными губами:
— Папа… папа… вставай, простудишься…
КТО ГОЛОВУ ПОТЕРЯЛ?Полуденное солнце глядело на мир во все глаза, призывая к благодушию и привету. И невольно улыбалось каждому встречному…
Заметив на тротуаре новенькую кремовую панамку, я шутливо окликнул идущих впереди мужчину и мальца лет пяти-шести:
— Кто голову потерял?!
Мужчина оглянулся и сердито рыкнул малому: «Опять?!» И в момент, когда я поднимал находку, раздался звучный хлопок — это свернутая в трубку газета опустилась на повинную голову. И тут же, не сходя с рыкающего тона, мужчина бросил мне: «Спасибо!»
Мальчуган непонимающе моргал, глядя в мою сторону, и стало не по себе от оказанной услуги.
— Ничего, с кем не бывает, — сказал я примирительно, поглаживая белобрысую голову мальца и вручая ему потерю…
Но моя дипломатия оказалась бессильной, мир не наступил. И пока я шел до угла, пришлось еще несколько раз внутренне вздрогнуть от хлопков, раздававшихся за спиной. На перекрестке оглянулся.
Мальчишка понуро брел вдоль старого обшарпанного забора, а над ним коршуном нависал раздраженный родитель, поучая рыком и хлопком…
И шутливая фраза о «потерянной голове» вдруг обрела иной, удручающий смысл…
ПРОХОЖИЕПушкин. Царскосельский парк. Фонтан «Девушка с кувшином». Остановилось мгновение на века, чтобы остановить каждого. И трудно мимо пройти.
Но… оказывается, можно.
Широкими, шумными шагами охотников, преследующих зайца, ухали они по узкой, ниспадающей к прудам тропе… Возглавлял гонку грузный мужчина в светлом пиджаке, на ходу обдувая себя рисовой шляпой.
— Вот она! — еще издали хлестанул он тишину своим воплем. — Сидит себе и скорбит… В руке только ручка, а кувшин, вишь, трахнулся… И вода, вода льется… Знать, и раньше бракоделов хватало, гы-гы-гы! Подвели девку…
— И придумают же… — тяжело переводя дух, отозвалась спутница с огромной хозяйственной сумкой.
— Ну ладно, пошли озеро смотреть…
Что гнало их сюда? Житейское любопытство — пощупать своими глазами «заморское чудо»? Пощупать, чтобы потом изречь: «Мы там бывали… ничего особенного…»
Ничего особенного, что здесь ходил Пушкин?
Одиноко вдруг стало. Огляделся по сторонам, ища поддержки. Увидел согбенную фигуру женщины в сером костюмчике. Подходит к фонтану, сумочку открывает и достает из нее бумажный кулечек. «Цветы?!» И каждое ее движение кажется мне созвучным мгновению.
Но… из кулька матовой сытостью глянул южный плод… А в ручей плевком полетел бумажный комок.
Женщина еще долго возилась с кистью винограда, обхаживая струей вечности каждую ягодину, и отошла, хищно вцепившись в него взглядом премудрой курицы, раздумывая — какую первой клюнуть.
Что я мог сделать? Крикнуть: «Стойте! Одумайтесь!»? Но неуместны крики для глухих, как для незрячего приказ — «смотри!».
Стою, отравленный своим бессилием… «А где же те, кому здесь свята каждая былинка?!» — бунтует внутри.
Что мог сделать? Убрал окурки и клочки бумаг, затер претензию на вечность Бориса К. и Раи О. из Костромы и молча постоял…
Минута. Две. Слышнее тишина…
Светла вода
Осенней грустью первой,
Легка струя —
Строкой журчит знакомой.
Еще мгновенье —
И ладошка клена
Вдруг зазвучала нотой золотой…
Сам не заметил, как растворилась обида и погас обличительный вопрос: «А где же те?..» Вдруг понял, что из «тех» здесь тысячи бывали… и не оставили следов.
Как это важно — не наследить!
КОГДА ВЕЧЕР УТРА МУДРЕНЕЕКак-то студенческим летом на берегу Дана довелось слушать станичное утро, только-только обозначенное солнцем. Сижу у воды, а самого Дона не слыхать — он, как и все могучее, молчалив глубиной своей. Но голоса и звуки станицы, обжавшей подковой его вольный поворот, слышнее над мудрой задумчивостью реки.
Беспорядочный — то здесь, то там — петушино-собачий переклик постепенно тонул в наплывающем стадном многоголосье, сбитом из жалобного овечьего блеяния и трубного мычания коров, оживленном призывными окриками хозяек, вздрагивающе хлесткими выстрелами бича.
Стадо течет улицей, мощнеет его поток. И вот уже хозяйка ближнего двора сочным, утренним голосом пропела ласково-требовательное напутствие своей живности и постояла у калитки, следя, как ее бокастая симменталка и полдюжины семейно скученных овец вольются в ревущий, пылящий поток…
Оглушив, стадо отхлынуло за околицу и стало забирать вверх на суходол, лишь замирающим эхом дотянувшись за Дон, к луговому раздолью…
Несколько минут в станице было пустынно и тихо, словно все живое вместе с гуртом откочевало в степь. Потом как-то сразу утро переломилось в будень: длинной очередью расстрелял тишину оживающий к работе трактор, заурчали улицей машины и тот же певучий женский голос стал скликать на завтрак пернатое хозяйство. Потом ее приглушенный голос, межуемый поросячьим повизгиванием, раздавался из хлева, вместе с перезвоном посуды выплескивался из раскрытого окна дома, все больше обретая оттенки озабоченности, грубея. И вот он уже достиг сердитых нот: «Надя! Надька!»
На каждый нетерпеливый окрик из зарослей ивняка слышится слабое: «А-а?! А-а?!» Но раздраженность мешает женщине услышать, и она срывается на брань:
— У, зараза, еще и не отзывается… Сейчас же домой!
Попадет же Наде.
Подошел, пристыдил. Что ж вы, говорю, кур да овец ласковей зовете, нежели дитя родное. Смерила сердитым взглядом с головы до ног и огрызнулась вполсердца:
— Да не лезь ты в чужие дела… Своих нарожай, тогда посмотрим…
А вечером через открытое окно видел, как она укладывала дочку спать и певуче приговаривала: «Надюнка моя, зоренька моя…»
И я не узнал ее голоса.
…Удвоил годы с тех пор, своих детей «нарожал». И боли их больней, и радости светлей, а нет-нет и взовьется в тебе что-то сердитое и даже злое в ответ на их непонятливость или упрямство… И только вечер снимает все боли дня словами раскаяния и прощения: «Покойной ночи…»
Перед сном, как перед расставаньем, добреет душа человеческая.
ЧЕЛОВЕК И СОБАКАУтром и вечером сосед-пенсионер привязан к Жульке. Пудель волочит его на поводке по двору и по улице с недозволенной для пенсионного возраста скоростью… На рассвете (а зимой задолго до него) они безмолвны, как тени. И странно видеть в сумерках, как сосед точно слепой мечется по двору с протянутой рукой… И лишь зная, что рука его тянется за поводком, усилием глаз различаешь впереди черного Жульку…
Эта многодневная привязанность отразилась даже на походке соседа: и без собаки теперь он ходит стремительно, подавшись вперед, словно его тянут на поводке…
«ДОБРОГО ЛЕСА»В апрельскую субботу отправился за сморчками. Лес уже шагнул навстречу лету: подсох, зеленью задымился, обрел новые голоса птиц… Сквозь легкий прельный запах прошлогодней листвы свежестью пробивается дух березового сока. Он хранит в себе память о снеге и тайну первого листа… Хорошо, хмельно им дышится. Мысли и чувства светлеют добротой. И грибная неудача лишь забавляет.
Перепробовал все свои заговоры и нашептывания, но сморчков нет как нет. Все бугорки живут лишь мгновением надежды. Вскроешь — а там упрямый стебелек травы пробивается сквозь лежалую листву. Что ж, и в том польза — помог зеленому дружку плечи расправить… Пошептался с ним — и дальше.
Так, в игре-охоте, время летит неприметно. Все здесь одно к одному — увлекает новизной. У каждого дерева и куста — свое особое выражение. И даже если ты без труда признаешь их зимой и летом, сейчас, по весне, тебя ждет немало сюрпризов. На что уж березка привычна глазу, но и она под светлой вуалью лопнувших почек смотрится таинственной незнакомкой.
Взглянул на иву, и первое, что подумалось о ней, — «щебечет». Стал доискиваться, почему такое слово пришло. То ли птичьи голоса определили впечатление, то ли еще что… Не сразу отгадку нашел. Но без птиц и правда не обошлось — на изогнутых ветвях первые пары желтоватых остроконечных листков как десятки раскрытых клювов.