Олег Шестинский - Блокадные новеллы
Мать говорила сыновьям, что у нее сверхурочная, что она придет поздно и не надо ее встречать. Но сыновья все равно ждали ее в обычном месте, и мать краснела, как девушка, потому что обманывала их, — у нее не было сверхурочной.
Она жалела их и решила ходить другим путем — через мост Строителей. Два раза Колька и Котька вернулись домой одни. На третий раз мать увидела у моста Строителей с санками только Кольку. Она испугалась и еще издали крикнула:
— А где Котик?
— Он ждет с другими санками у Тучкова.
Они возили мать всю зиму. Когда попадали под обстрел, бежали в убежище, а санки стояли в подворотне. Обстрел кончался, и мать ехала дальше. Братья подъезжали к дому, и соседи смотрели на них с уважением, а дворничиха даже стала звать старшего не Колькой, а Николаем.
Они пережили всю осаду и голод, и мне всегда казалось, что иначе и не могло быть, потому что они трое очень любили друг друга.
Русалочка
В ту зиму лопнули все водопроводные трубы. Только у Наташи водопровод продолжал работать. Когда открывали кран, в трубе начинало хрипеть и шуметь, а потом резко выплескивалась вода.
Жила Наташа на первом этаже, через площадку от нас. Ей исполнилось двадцать пять лет, но она была худенькая, с копной русых волос и выглядела гораздо моложе. Была она одинока.
Когда жильцы узнали, что у нее течет вода, стали к ней поутру приходить с ведрами. Она всем ласково открывала л верь, а когда уходила на работу, оставляла ключ у дворничихи: кому надо, пусть за водой приходит. Если бы не Наташина вода, пришлось бы всем на Неву ездить. А обстрелы такие начались, что никто и не знал, привезешь воду с Левы или ткнешься где-нибудь в сугроб головой. В наш дом попало уже два снаряда. Один разворотил верхние этажи, другой у самой парадной стукнулся. Наташу стали звать во дворе «Наш водяной комендант», а потом кто-то сказал: «Да она русалочка!» Так и называли ее с тех пор: «Русалочка».
Дни походили один на другой. Утром все шли за водой к Русалочке, а потом — обстрелы с небольшими перерывами до самого вечера.
Однажды в нашем дворе произошло событие.
Остановилась возле дома военная машина. Мотор забарахлил. Вышел шофер, сержант, в замаранном полушубке, ушанка набекрень, чуб на глаза падает. Колдовал он над мотором часа полтора, а потом махнул рукой в сердцах.
— Ни черта… — Выпрямил с хрустом спину, оглянулся.
Несколько женщин прижались к воротам. Молчали. Поглядывали: «Что за военный? Уж не весточку ли привез с фронта?» Наташа стояла в распахнутом ватнике, в мягких белых валенках.
— Переночевать бы мне у кого, — сказал шофер. — Дорога незнакомая, застряну в ночь…
Он заметил Наташу и, поставив ногу на ступеньку машины, чуть откинулся назад — чем-то ухарским и веселым дохнуло от него.
Женщины переминались, но не приглашали. Позовешь, а уедет— разговоров не оберешься. Мужья-то воюют.
Наташа сказала неожиданно и просто:
— Пойдемте ко мне.
И вдруг так покраснела, что всем показалось — сейчас и от слов своих откажется, и убежит куда глаза глядят.
Но она выдержала взгляды соседок, не шелохнулась.
— Спасибо. — Сержант нырнул в кабину, рванул из-под сиденья вещмешок, спрыгнул, щелкнул каблуками. — Готов следовать в любом направлении!
…Наутро вышли хозяйки с ведрами, подошли к Наташиной двери, увидели за углом дома машину, остановились. Сказали дворничихе Пелагее:
— Стукни нам, когда машина уедет… Для чаю воды-то пока хватит.
Сказали это добро, без шуточек и пересмешек.
Через час начался обстрел.
Через два сержант уехал.
А Наташа долго еще — несколько месяцев, — когда приходила с работы, прежде всего открывала почтовый ящик и стучала по нему кулачком — может быть, застрял конвертик в ящике.
Через много лет я спросил себя: «Что такое человечность?» И вспомнил то военное утро. Стоит машина. Женщины с пустыми ведрами идут от Наташиной двери, идут строгие, целомудренные, все на свете понимающие.
Бабка Иголкина
Мальчишки ее звали «бабка Иголкина». А жильцы нашего дома, те, что постарше, — Олимпиада Ивановна. Она жила тихо и замкнуто в маленькой комнате на пятом этаже. Ни с кем не водила знакомства в доме и даже при встрече первой не здоровалась.
Но и у нее была своя радость и утешение. Собака. Огромная, огненно-рыжая, пушистая, морда лисья. Когда они вдвоем прогуливались, незнакомые люди останавливались. Еще бы! Бабка Иголкина была суха, в черной древней пелерине, в шляпе твердой, черной, блестящей, словно черепичной, с зонтом в левой руке. А правой держала на поводке собаку. Собака ступала горделиво, играя всем телом, поминутно встряхивалась. Мордой своей собачьей она вертела с чисто женским лукавством, словно говорила людям: «Я вот хоть и собака, а все равно от меня глаз не отвести». В пасмурные дни как будто и на улице светлей становилось — бродит этакое рыжее чудо.
И вот эту самую собаку в метельную блокадную зиму, когда вся живность в городе была съедена, отняли у бабки Иголкиной. Да как отняли! Подошли к ней двое, поводок из рук вырвали, намордник собаке надели и уволокли в пургу. Иди, кричи, плачь. Кто услышит?
Бабка Иголкина сразу сгорбилась, выходила из дому только хлеб купить по карточке. Наверное, правду говорила дворничиха Пелагея, что у бабки, как собаку украли, «все внутри оборвалось». А потом еще и такое стала рассказывать. Пришла она к бабке Иголкиной, звонила, звонила, та долго не отзывалась, потом на цепочку дверь приотворила, спрашивает:
— Чего тебе?
— Счет за квартплату принесла.
— А я смерть жду, так что мне не надо за квартиру платить…
С тем дворничиха и ушла.
На Димку это произвело впечатление. И на меня тоже. Мы с ним всякое уже видели, шагали через мертвых спокойно, но бабкины слова будоражили наши головы и пугали нас. Ведь должно же быть человеку от чего-нибудь страшно…
Однажды днем ко мне постучал Димка. Он вошел с ворохом тряпья, положил его на пол в кухне и стал разворачивать. Из байковой тряпки вывалилась собачонка, маленькая, только что глаза от рождения распахнувшая…
— У военных выпросил… Бабке отдам…
Через несколько дней Пелагея разносила по дому новую весть:
— Бабка-то, бабка пришла в жакт за квартиру платить. А в руках у нее вроде как ребеночек. Заглянула я, а там собачонка, плюгавенькая… И, прости ты господи, в такое-то время такие увлечения…
Мы с Димкой слушали, и нам было приятно, особенно Димке. Ведь это он смерть от бабки Иголкиной прогнал. Самую настоящую смерть.
А дворничиха Пелагея неправа была — разве можно за человека говорить, что ему нужнее…
Паша Панаев
Я не помню, когда Паше Панаеву отрезало ногу трамваем, — это случилось в самом начале тридцатых годов. Паша тогда еще школьником был. Ему сделали хороший протез, и ходил он чуть прихрамывая. Незнакомый человек мог подумать, что нога просто ушиблена.
Паша окончил школу и поступил в архитектурный институт. Он появлялся во дворе с трубочками чертежей, и его прозвали: «Ходячая фабрика». Правда, он об этом не знал, потому что был старше нас, с нами не общался. Наши родители его уважали. Когда кто-нибудь из нас приносил двойку, они говорили: «У, бестолочь!.. Брал бы пример с Паши…»
Однажды, когда меня ругали, я выпалил:
— Все Паша да Паша, ему хорошо учиться, у него нога деревянная!..
На меня накричали, сказали, что, дескать, я сам деревянный.
Паша кончил институт и поступил на работу в проектную организацию. Счастлив он был беспредельно.
— Какие дома я буду строить! — восторженно говорил он соседке тете Поле, а та оглядывала свою подвальную каморку и вздыхала:
— Давай уж, милый, давай…
Началась война. Пашу, как инвалида, на фронт не взяли. Его сослуживцы ушли в армию, и проектную организацию закрыли. Паша стал работать при домоуправлении в МПВО.
С каждым днем все жестче и чаще обстреливали город. Калечились дома, разрушались. Паша после каждого обстрела шел в разбитый дом. Неторопливо обходил его весь, рискуя каждый миг провалиться или быть засыпанным. Лицо его словно болью было искажено, и он своей палочкой обстукивал потрескавшиеся стены, будто больного выслушивал. Он говорил специальные слова, которые мало кто понимал, вроде: «несущие конструкции», но всем казалось — это Паша, как врач, ставит диагноз раненому дому.
А в конце мая убило Пашу в обстрел. Всем его было жалко, и много народу пришло, когда его выносили из квартиры. Паша жил один, отец его был на фронте. Уходя из Пашиной квартиры, я увидел на столе альбом, распахнул его, там было написано: «Панаев П. А. Мысли и наброски». Я перелистал две-три страницы, везде были нарисованы дома, и решил взять альбом с собой на память о Паше.