Василь Земляк - Лебединая стая
Потом подошел и сам Бонифаций, торжественный, взволнованный, даже несколько смущенный появлением на свет еще одного Бонифация. Клим Синица поздравил его, пожал ему руку и фининспектор, но не за сына, разумеется, а за ценные сведения о вавилонянах. И только Кочубей при появлении Бонифация так отпрянул, что чуть не отломил спинку кресла, на котором сидел. Потом смерил своего секретаря едким взглядом и обратился к Синице;
— Если мы когда-нибудь останемся без сала, то из-за него. Отныне обещаю вам, мой нож не коснется ни одного боровка. Пускай Вавилон плодит кабанов. Пускай.
— Успокойтесь, я еще не все о вас написал… Не все, Панько Гарехтович.
— Нет, вы видите, с кем я должен служить?
— С кем? — спросил Бонифаций.
— С Кармелитом! — выпалил Кочубей. Бонифаций хлопнул дверью.
Однако на крыльце его встретили со всех сторон таким шипеньем, что пришлось отступить в сени. Со двора закричали:
— Вот кто нас продает!
— Выходи, Кармелит! Не прячься! Все равно не спрячешься!
— Шкура вавилонская!
— Антихрист!
— Граждане! — напомнил о себе милиционер в полушубке. — Тихо! Здесь вам не сход!
Еще Савка привел Скоромных, отца с двумя сыновьями. Они держались кучкой, ни с кем не заводили разговоров, им понадобилась бы не одна ночь, чтобы вжиться в эту тревожную, непривычную атмосферу, и, когда их позвали в сельсовет, они бежали так кучно, словно это был один человек. Такого единения душ вавилонская природа еще не создавала, это был, пожалуй, первый случай. А когда они вернулись на крыльцо и кто-то из толпы спросил:
— Сколько? — все трое замахали руками и сразу же заторопились домой. Под ними даже снег пищал, как под одним человеком.
Потом Бескаравайные, Пирныкозы, Валахи, Журавские, Буги, Чапличи — Савка водил их до самого рассвета. Бонифаций ничего не пропустил в их доходах, вписал все движимое и недвижимое, подсчитал их достаток лучше, чем они сами сделали бы это, и теперь должен был стоять в сенях, за дверью, долговязый, одинокий, но справедливый равно к родичам и неродичам, к православным и католикам, к богатым и бедным. Лишь когда двор опустел, он вышел из своего убежища и потащился домой, чтобы присутствовать при первом купании. А Паньку Кочубею и вовсе туго пришлось, он чувствовал, что в эту ночь власть над Вавилоном выскальзывает из его рук, как боровок-переросток, с которым одному не управиться.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Бубела полагал, что он стал жить на свете не с рождения, а с тех пор, как приобрел хуторок, затерянный в степи между Прицким и Вавилоном. Добился он этого благодаря двум людям: Текле, богатой девке из Козова, с которой пригнал в Вавилон небольшую, но достаточно мохнатую отару овец, как раз созревших для стрижки, неошинованную телегу и впряженного в нее коня, однолетка Текли — конь вот-вот должен был помереть в Козове от долголетия и тесть дал его сверх уговора, только для того, чтобы сам Киндрат не впрягался в воз и не пер его самосильно в спесивый Вавилон, — и царскому министру Столыпину, при котором хозяйство Бубелы и вовсе пошло на лад. Полученный в приданое конь пережил Теклю, она умерла от первых родов. А Столыпина убили в Киеве, Бубела ездил на похороны министра от Вавилонской волости, по Текле так не плакал, как по нему. После панихиды он пошел в Лавру помолиться богу за свой хутор, там высмотрел монашку Парфену, хорошенькую, стыдливую, а душой нежную, как утренний ветерок над хутором, уговорил девушку, что его хутор — посреди поля, посреди неба, посреди света — станет ей, если она захочет, и домом, и монастырем. Парфена согласилась, девушке опротивел Покровский монастырь, куда родичи спровадили ее силой. Наняли на Евбазе возчика, тот оказался родом из Глинска, и за три дня Бубела привез Парфену на хутор, привез ночью, и с тех пор редко кто в Вавилоне видел новую жену Бубелы. До революции он прятал ее от пана Тысевича, в революцию от офицеров и сотников, позднее скрывался с нею от всего Вавилона, полагая, что там теперь народ пошел без царя, легкомысленный и ненадежный. А Парфена — уж не за то ли, что оставила монастырь? — была наказана бесплодием. Бубела смирился с этим, а когда совсем постарел, ощутил неуемную нужду в наследнике, заставлял Парфусю, как он ее звал, пить разные зелья, привозил к ней из Каменца знаменитого знахаря, который намекнул разными притчами, что дело в самом Бубеле, пусть, мол, попробует дать жене волю, тогда все образуется, ежели, конечно, монахи не убили в ней плоть какими-либо снадобьями. Тогда и сам бог Саваоф, именем которого все это творилось, не поможет.
Овцы плодились как заведенные. Бубела не знал, куда девать шерсть и сало. Парфуся не старилась ни на один день, штамбовые тополя росли вокруг хутора, как из воды, с каждым годом все надежнее скрывая от мира его маленькое царство, в садках выводились караси, в хлевах грызлись свиньи; Бубела тайно держал несколько девчонок-работниц из Прицкого, они ночевали в овине на соломе, и к ним все лето ходили на вечерницы вавилонские парни, заодно норовя выманить монашку, но Бубела не выпускал ее из крепких объятий даже во сне, боясь, что она родит ему от тех парней что-нибудь легкомысленное и труд многих лет, его «царство» падет от руки слабодушного наследника. Пусть уж лучше все достанется Парфусе, когда он умрет, а умрет он скоро, его доконает удушье, трубку свою он уже почти всегда сосет пустую, изредка только курнет табачку. А тут вдруг еще одна нежданная напасть. Подрос на хуторе бычок, красавец писаный, из Вавилона, из Прицкого, все водят и водят к нему коров, текут денежки чистые и даровые, как водица, Перед тем как вывести быка, Бубела затворяет в хате ставни. Потом отдает Парфусе выручку и всякий раз смеется сдавленным грудным смешком.
Для хутора солнце всходило в Прицком, а заходило в Вавилоне. На востоке был Федор Майгула, котовец, к нему Бубела подбирался исподволь (то барана завезет, готовенького, освежеванного, то к празднику сбросит с телеги связанную индейку), а на западе хранил его от беды сам Кабанник — Панько Кочубей, которого он, в сущности, и поставил над Вавилоном, селом «скверным и непослушным», подлым своей извечной бедностью, своими хатками, которые жались одна к другой, своими извилистыми улочками, которые сверху казались еще уже, чем были. С тех улочек немногие выбились в люди. После последнего пожара Вавилону удалось отсудить у Тысевича несколько клочков земли, кое-что скинул на погорельцев и капитан Серошапка, только и всего богачей, что на этих клочках, а прочее все мелюзга, гольтепа, вечные рабы погони за куском хлеба.
Бубела шептал молитвы, которым когда-то обучила его Парфуся, сама переставшая молиться и, пожалуй, потерявшая веру в отца и сына и духа святого. Всем этим стал для нее Бубела, его она называла «отец», он был здесь и богом, и игуменом, и палачом, хотя за все годы ни разу не поднял руки на жену, не сказал ей поганого слова, даром, что ей хотелось, чтоб муж хоть раз побил ее или обругал. Когда он костил быка или прицковских сезонниц, Парфуся слушала с завистью. Его утонченная старческая нежность терзала ее больше, чем смех парней в овине возле прицковских баламуток.
Две тысячи обложения Бубела искал на хуторе так, словно их могли спрятать там еще арендаторы Серошапки — это когда-то была капитанская земля. Вскакивая ночью, одевался и пропадал до самого рассвета, а когда возвращался, сокрушенно говорил: «Нету, Парфуся, двух тысяч. Придется продавать хутор либо брать взаймы веревку у Пелехатого. Всякий раз, как зайду в ветряк, так и тянет меня туда же…» Была еще кое-какая надежда на Майгулу, но и ее вскоре не стало. Майгула отказался от посредничества, он назвал Синицу Робеспьером. Такой же, мол, неподкупный фанатик. Услыхав это имя, Парфена сказала, что у них в Покрове такого святого не знали, это, наверно, католик, а она знала только православных великомучеников, в которые лез и Бубела, это она поняла, еще когда старик вернулся после следствия из Глинска. Он тогда сказал: «Я уже стар, мне терять нечего, буду с ними биться. Если погибну, то, где бы меня ни схоронили, найми людей, выкради мой прах и перехорони здесь, на хуторе. Камень на меня не клади, пускай прорасту травой и буду шептать тебе вечерами. Хе-хе, моя ягодка, я еще сильный, меня немец не зарубил и эти не зарубят… У меня два Георгия от царя и чин сотника от гетмана Скоропадского. Об этом ни гугу. Когда гетмана скинули, а нас разбили под Житомиром, я возвращался оттуда еще с одним, был такой в Прицком Тихон Дорош, тоже сотник, так я его, прости господи, на ночлеге… — Бубелу передернуло. — Тихонько, чтоб свидетелей не было… Та вон Настя, сероглазая, что приходит к нам на подработки, — его дочка, отчим у нее никудышный, лодырь, комбедовец, спрашиваю ее как-то, что об отце слыхать, говорит: ждем. А я думаю: во, во, ждите, дождетесь… Мы переколошматили друг дружку ради этой земли, которую теперь хотят у нас отнять… А что мы без нее?..»