Василий Земляк - Родная сторона
Он знал Парасю, слыхал ее на собраниях — разумная, толковая женщина, но чего-нибудь особенного в ее выступлениях ни разу не заметил. И вдруг Парася получает такие надои! Мизинец как только въехал в село, сразу узнал, что это не столько Парасина заслуга, сколько ее приймака. Прибыв на ферму, старый так и спросил Громского:
— Где тут Парасин приймак?
— Вам кого? — переспросил Громский, багровея от стыда.
— Ясно кого, — с готовностью ответил Евсей, — Парасиного приймака, который меня, старого хозяина, обогнал.
Громский огляделся по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, показал на себя:
— Это я.
— Дай, дай я погляжу на тебя, какой ты, — без малейшего злонамерения издевался над Громским Евсей. Положил ему на плечи свои старые руки: — Так вот ты тот самый приймак? Славного приймака нашла Парася! — Вдоволь насмеявшись, сказал, наконец, серьезно: — Ну, ну, показывай свои дела. Может, и мы для себя позаимствуем что-нибудь.
Громский ничего не скрыл, все показал, познакомил старого с доярками. Евсей заметил, что все доярки не в белых, а в зеленых халатах, и спросил Парасю, почему это так. Ведь на всех фермах доярки в белых халатах. Парася, взглянув на Громского, словно спрашивая разрешения, пояснила деду Евсею, что белые халаты непривычны для животных и пугают их. Громский кивком головы подтвердил, что это так, и добавил, что белые халаты с руки носить только ветеринарам. Закончив свою экскурсию, старый что-то шепнул Громскому на прощание, сел в возок и поехал. Громский долго стоял у раскрытых ворот, смотрел вслед старому Мизинцу и словно что-то решал. Наконец сказал себе печально, с укором: «Парасин приймак…» — и закрыл ворота.
В этот вечер Парася сама вела журнал надоев, а Громский ходил с фонарем «летучая мышь» по другим фермам. Заглянул к свинаркам, в овчарню и уже почти в полночь очутился в конюшне.
— Кто там? — окликнул его сторож.
— Это я, Громский. Вы не против, если я у вас заночую?
— Ночуйте, разве мне тесно? Но удобно ли вам ночевать в конюшне?
Громский о чем-то подумал, не сказав ни слова, погасил фонарь и пошел домой. Веселая Парася уже ждала его к ужину. Но он не сел к столу. Взял свой чемодан, положил туда полотенце, зубную щетку и нерешительно взялся за щеколду сенных дверей.
— Вы куда, Федя? — оторопела Парася.
Он сердито бросил с порога:
— Не хочу быть приймаком. Приехал сюда не для прийм. — И вышел.
Может быть, если б Парася догнала его, попросила, он бы вернулся. Но Парася не тронулась с места. Уже во дворе он услыхал, как кудахчут на нашесте сонные, чем-то потревоженные курочки, оставленные Парасей на племя.
Громский послушался сторожа, не пошел в конюшню. Устроился в правлении на столе бухгалтера. Утром все увидали его чемодан под столом бухгалтера и посочувствовали Парасе. Хома Слонь разыскал Громского, сказал ему: «Подумай, Громский», — и посоветовал вернуться к Парасе. Но Громский молча пошел своей дорогой.
Дни проводил он на фермах, а ночевал в прокуренной конторе. Одна доярка будто бы из дому принесла ему одеяло, подушечку и две простыни. Но Громский узнал Парасину постель. Вышитая подушечка пахла точнехонько, как воротник Парасиного полушубка.
На работе оба держались так, словно между ними ничего не произошло. Но вместо литра молока, которое выписывал себе Громский к хлебу, Парася наливала полтора, а иногда и два литра. Она заметила, что он опять стал кашлять, и подумывала, где бы достать для него меду.
Он же мерз, недоедал, покашливал, но к Парасе не возвращался и не искал другой квартиры. Ему хотелось, чтоб все видели, что он не Парасин приймак, а зоотехник Федор Громский и приехал сюда не для прийм, а для дела, которому хотел отдаться целиком. Но чем больше времени проходило с той ночи, когда он ушел от Параси, тем меньше оправданий находил Громский своему поступку. Он казался себе ничтожным по сравнению с доброй, искренней Парасей. Ее внимание, ее теплота, наконец ее бескорыстие не прошли для него бесследно. Парася вошла в его душу незаметно, незримо, и только теперь там отозвалась по-своему, по-вдовьи. Отозвалась и не исчезла, а начала понемногу завладевать им. Он же не имел над ней никакой власти, кроме чисто служебной. А эта власть никогда не дает радости. С нею невозможно приказать Парасе: «Не смей ходить в клуб одна», «Не позволяй Яську Слоню провожать тебя домой»… С этой властью не скажешь ни одного «не смей», не скажешь даже тогда, когда этого так хочется сердцу.
Но тяжелее всего были для Громского дни, когда кто-нибудь приезжал из райцентра и оставался в Несолони ночевать. Громский дрожал, как бы приезжего не поставили на квартиру к Парасе. Один раз это все-таки случилось.
Приехал Муров. Громский водил его по фермам, называл кличку каждой коровы и выкладывал всю ее родословную. Особенно детально Громский рассказывал про тех коров, которых он забраковал и которые, по его мнению, должны быть заменены породистыми. Зоотехник сожалел, что над этим никто раньше не думал и потому много лет на фермах держали «хвосты», переводили корма, а молока не имели. Между тем испокон веку было так: скверную корову хозяин выводил на ярмарку. Не в корове, а в молоке дело. Государству должно быть безразлично, сколько в колхозе коров, но государству совсем не безразлично, сколько колхоз дает молока. Мурова заинтересовали мысли Громского, ему захотелось получить полное представление об опыте зоотехника, и он остался на вечернюю дойку. Он сам вел журнал надоев, шутил с доярками, но те на его шутки только улыбались. Мурову же хотелось рассмешить некоторых, и особенно Парасю, которая раньше только командовала, теперь же, при Громском, тоже Взяла группу коров. Но Парася сказала Мурову:
— У нас запрещено шуметь и смеяться.
— Запрещено? — вопросительно поглядел Муров на Громского.
Тот подтвердил.
Муров послушно притих. Записи в журнале делал так, чтоб не скрипело перо. Он шепотом попросил Громского разыскать старый журнал надоев. И когда сравнил, сколько молока надаивали когда-то и сколько теперь, то был поражен.
— Тебе, Громский, надо при жизни поставить памятник из масла.
— Вы нам лучше кормов подкиньте.
Муров ничего не пообещал, только пожалел в душе, что Громский не приехал сюда еще летом. Не пришлось бы теперь бедствовать из-за кормов.
Пока закончили вечернюю дойку, наступила оттепель, пошел мокрый снег. Дорога расквасилась, и Муров должен был остаться на ночь в Несолони. Сидят они в правлении, беседуют с Громским, как вдруг открывается дверь и входит Парася. Она пригласила Мурова к себе домой, и тот не отказался. У Громского всю ночь гудело в голове. Ой, как тяжко страдал он оттого, что Муров пошел к Парасе!
А для самой Параси это было так обычно, что утром, встретив Громского, она и глазом не моргнула. Сказала, словно между прочим, что Муров еще спит и пригласила Громского завтракать. «Посидим втроем, подумаем про нашу Несолонь», — прибавила Парася. Но Громский вежливо отказался от завтрака под тем предлогом, что его пригласили на свадьбу. Парася побледнела, но не выдала до конца своего волнения. В ее словах чувствовалось деланное спокойствие.
— Что ж, если приглашают, так идите, чтоб не обижались.
Парася сняла зеленый халат, повесила на свой гвоздик и вышла из теплого коровника. Навстречу ей через колхозный двор мчалась машина Мурова. Парася остановила ее жестом руки.
— Куда же вы так рано? Позавтракали бы на дорогу.
— Подмерзло, может, проскочим, — выглянул Муров из машины. — Спасибо за славную хату.
Парася не сказала больше ни слова, только как-то мелко, раздраженно затопала по мерзлой земле сапожками. Муров выглянул из машины, но Парася не оглядывалась. Она пошла прямиком домой. Далекая, едва слышная музыка напомнила ей собственную свадьбу. Дождется ли она когда-нибудь второй? Или так и свекует вдовой? То, что Муров уехал, ее не тревожило. Парасе страх не хотелось, чтобы Громский шел без нее на свадьбу. Ведь тогда, сразу же после ее свадьбы, в селе отгуляли еще несколько неожиданных свадеб. Одна ласточка не делает весны, но одна свадьба может вызвать еще несколько свадеб. Парася побаивалась за Громского, но утешала себя тем, что ее вдовьи предчувствия ошибочны, бог весть чем навеяны… Топила печь, а сама нет-нет да и взглянет в оконце, не идет ли Громский. Идет, да не к ней… Парася склонилась на шесток и тихо заплакала. Но кто узнает про вдовьи слезы?..
Свадьба
Громский идет на свадьбу мимо Парасиной хаты. Видит с дороги — в печи бушует пламя, смеется знакомое оконце, а Громскому хочется, чтобы оно плакало — раскаивалось. Не плачет! Дым встает невысоко и, барашками разбегаясь по селу, прячется в вербах…
Небо серое, холодное как лед. Но вот с неба упала снежинка, другая, и скоро словно кто растянул над землею огромную цедилку и стал поливать ее свежим парным молоком. Разлилось по всему полю — нигде ничего живого, вокруг стало так чисто, бело, необычно, что заболели глаза и Громский вынужден был утереть слезу.