Екатерина Шереметьева - Весны гонцы 2
Саша намазывает батон, чуть-чуть улыбается, лицо спокойное, размягченное.
— А комедийность не теряется?
— Наоборот. Все неожиданнее, острее. Почему в комедии надо, что сверху лежит? Ведь не про мелочь пьеса написана, про человеческую независимость, достоинство, про уважение.
— А я разве спорю? Ты что?
«Что, что? Сказать сейчас и…»
— А у тебя что?
— Ешь, проголодалась ведь. У Анны Григорьевны, как всегда: закидала вопросами, идеями — год не переваришь. В кружке репетиция средняя. А ты что какая-то?..
— Провожал меня Жилин… Не провожал, просто шли вместе. Жалко его.
Алена ела не спеша, пересказывала споры с Жилиным и все примерялась, как начать. «Не поверит, взорвется. Молчать? Нехорошо».
— Самое страшное, когда человек не верит. Просто ужасно его жалко. — Она откусила булку с ливерной и перехватила хрена — ее проняло до слез.
— Тебе всех жалко, — сказал Саша и свел на шутку. — Даже плачешь.
— Почему? Почему всех? — Алена торопилась прожевать. — Вовсе не всех. Жалко, когда… Не умею я объяснять, как ты, только вовсе не всех мне жалко. И нехорошо ты говоришь…
— Да не обижайся! Разве плохо, что ты жалеешь людей?
— Всех — плохо. Беспринципность. А я не всех…
— Не кипи, Лешененок! — Саша улыбался ей, как ребенку, сказавшему первое «мама». — Ты несгибаемо принципиальный товарищ. Еще будешь ливерную или бисквит?
— А ты почему так мало?
— Меня у Агеши мировым пирогом угостили. Анка славная девка вырастает, и Павлушка занятный стал. Человек уже!
На худом лице, в горящих цыганских глазах, так редко это мягкое тепло. «Несгибаемо принципиальный товарищ». «Должна сказать — и не могу. Жалко. Больно, жмет под ложечкой, так жалко. Кто у тебя есть, кроме меня, Сандрик? Как я тебя ударю? Не могу. И простить не могу ни Дуню, ни Глеба. И должна тебе сказать — и не могу. Не боюсь, нет — не боюсь, а жалко. Тогда нельзя звонить. Нельзя позволять себе нечестных… Да, нельзя, но я должна… Что должна? Не хочу мерзнуть на лестнице».
Глава тринадцатая
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая!
Снег, снег, снег… Так и запомнится Москва сквозь снег. То покачиваются медленные хлопья, то вьются мелкие звездочки, то колется крупа. Вчера смотрели университет, а шпиль пропадал, растворялся в белой мути.
Снег вьется на площадях, мчится с ветром за машинами по широким, как реки, улицам. От берега до берега плыть не доплыть, да того гляди попадешь в стремнину — и конец тебе. Всё вокруг торопится, летит.
И вдруг в самом центре — бульвары. Мохнатые деревья с черными подпалинами вязнут в деревенских сугробах. Люди не спешат, просто гуляют. Ребятишки на саночках, с лопатками строят высотные здания, плотины гидростанций и катают снежную бабу, играют в снежки. Говорят: город контрастов.
Говорят, посередине Садового кольца прежде тоже тянулась лента бульваров. Сейчас осталось только название. А наверно, хорошо, чтоб такое длинное кольцо было и в самом деле Садовым.
Как сквозняком подхватывает и несет по спуску снежные ручейки. Сквозь белый ливень строгий серый дом — Центральный Комитет партии. При Ленине тоже он здесь был? В этот подъезд входил Ленин или нет? Надо спросить Сашку. А здесь-то, в Политехническом, «выступал 29 апреля и 28 августа» восемнадцатого года. А что это было? Перед кем выступал? Тоже Сашу спросить. И Маяковский здесь выступал. Эх, сегодня бы сказал он «о дряни», припечатал бы «мурло мещанина», помпадуров, подлиз, ханжей, модников, которым «нельзя без пуговицы, а без головы можно». Вообще всяческие «обывательщины нити». Писал человек злободневные стихи, а они тридцать лет каждый день злободневные. Еще «очень много разных мерзавцев ходят по нашей земле и вокруг», и не нужно столько праздничных стихов. Думать бы больше. А прочтешь в газете совершенно сегодняшние и будто ловко сделанные и ужасно правильные стихи — и ничего не задерживается в башке. Поэт должен быть личностью, а не мелочью.
Долго я буду их ждать? И Глашенька и Сашенька поговорить-то не любят. Пройду до угла — в крайности они меня подождут, не испортятся. Трудно сразу понять большой город. А уж Москву-то… Что там: часовня или памятник? Посмотреть быстренько! Без Сандрика можно и под красным светом.
Крест наверху — часовня. А почему статуя женщины в цепях? К кому прикована? К солдату, что ли? Ага, надпись! У-у, снегом занесло. Не разобрать… Да, еще что-то божественное… «душу свою положит за други своя». А тут? «Гренадеры своим товарищам, павшим…» Плевна — Болгария! Турецкая война! Под снегом эта серая часовня со статуями — красиво! Под снегом все красиво. Пушатся деревья, одни будто сбегают вниз, другие лезут в гору. Этот бульвар не похож на кольцевые — народищу, и все торопятся. Ой! Что это? Показалось? Правда? Нет… Правда!
От глаз к глазам протянулись крепкие нити и сквозь толпу притягивали их друг к другу.
Месяц прошел с того утра? Чужой голос ответил: «Кавторанг Щукин вчера отбыл к месту работы». Закрутился горячечный день. Вечером спектакль «20 лет…». Ребята говорили: «Молодец, Ленка! Выплываешь». А ничего не понимала, что делала.
Ночью, как в бреду, все выложила Сашке.
— Как ты могла? Зачем?
— Должна была.
— Что должна? Почему? Ты знала, что он здесь?
— Нет. Просто чудо.
— Но почему ты звонила?
— Не знаю. Он друг. Самый лучший.
— Он любит тебя!
— Нет. Не знаю. Я виновата перед ним.
— Ничего не понимаю… В чем?
— Не могу объяснить.
— Почему?.. Ты должна. Имею я право?.. Скажи, знала, что он здесь? Знала ведь!
— Оставь.
Алена увидела нечеловеческое страдание в цыганских глазах и не ощутила в себе никакого отклика.
Она уже не гнала ни мыслей о Глебе, ни снов. Даже рассказала Агнии о телефонном звонке, жадно вспоминала все, что связано с Глебом.
— Такого друга у меня не было и не будет. А я предала…
— Ты же полюбила Сашу? — возразила Агния, растерянная.
— Ну и что? Ты любишь Арпада, со всеми дружишь. А я? Непременно напишу ему, что виновата и что он…
— Не надо, Аленка.
— Чего ты испугалась? Я еще и адреса не узнала.
И вот он перед ней. Широко раскрыты глаза с солнечной искрой, мягкие губы чуть вздрагивают, резкие чужие морщины у рта — такое родное лицо. Не отвести глаз, не отнять рук от его мягких, горячих даже на морозе. Сколько времени они стоят так?
— Ты в Москве… почему?
— А ты?.. Надолго?
— Сегодня улечу.
— Когда?
— Семь двадцать.
— Ой!.. А сейчас?
— В министерство.
— Я провожу тебя. Недалеко? Пойдем пешком… Не очень далеко?
Его рука греет сквозь пальто, идти легко, будто ничего не весишь. Только не зареветь!
— Опять на Тихий океан? Надолго?
— Трудно сказать. А ты? Как ваш театр?
— Тебе хорошо там? Ты так и не объяснил мне, что это за локаторы, локации… А знаешь, я тебе звонила, и ты ответил…
— Да? Был испорчен автомат? Помню. Я ждал.
— Знал, что я?.. Откуда? Автомат не был испорчен. Просто я… Дура! Позвонила только утром.
— А ты-то знала, что я?..
— Нет. Чудо. — Алена засмеялась. — Я ведь завалила Дуню. Отчаянно завалила. Повеситься хотелось. Ты сказал: «Вас слушают», — а я…
— Почему же не отозвалась? Почему?
— Не знаю!
— Эх, ты! Что же с Дуней?
— Немножко выправляется. В общем плохо. А ты…
— Ты в Москве… — Он хотел спросить: «одна», а спросил: — по делам государственной важности или на каникулы?
— Мы приехали… Ой! — Алена остановилась.
— Что?
Должна ведь ждать у подъезда главка. Будут искать… Уже два раза «терялась» за эти дни — всыплют! А, пусть!..
— Ничего. Идем.
— Ты куда-то шла?
— Ничего! Никуда. — Алена засмеялась. — Просто памятник смотрела, — сквозь смех говорила. — Разве не чудо — вдруг в Москве?.. И снег опять… Чудеса у нас… — «Разве Сашка поверит?» — Мы приехали добирать здесь выпускников для нашего театра.
— Получается, значит?
— Еще бы!
Чуть не сорвалась: «Уж Огнев возьмется — держись!»
— А как твои друзья живут? Родители, братишки? Как Саша?
— Хорошо. В общем хорошо. Мы к Глашиной тете ввалились, как из «Доброго часа» ребята. Только тетка — золото и муж… Спим вповалку на полу. А бед на курсе — ужас! Джек полюбил девчонку — милая в общем, а сдуру насплетничала, вроде как предала… — «Предала», повторила себе Алена. Жадно разглядывала лицо Глеба: «Похудел, морщины, а загорелый, будто лето». — Отец Майку заставил написать правду. Все равно влепили «строгача». Больше за хамеж в райкоме, конечно. А Сычев — хоть бы что: ябеда, подлец процветает. Агнюша выходит за Арпада. Валерий отбился от курса. Сами виноваты. Смешные тут названия — тетя Глашина живет на Палихе. Палиха — чудно! И улица — коротышка, домишки, наверное, тысяча восемьсот какого-нибудь года… А я отсюда домой на остаток дней… — Перескакивала без связи с одного на другое, то о целине и «Цветочном», то о провале с Дуней, о художнике и умирающем строителе и опять про Агнию и Арпада, про свой кружок, Соколову… Куда идет, по каким улицам — ничего не видела, шла за широко раскрытыми глазами, подчинялась его руке. — Разлуку, говорят, перебрасывают? А зачем? Чушь! Взяли у нас Корнева — новый влип в нашу кашу, растерялся… — «Почему сузились, тускнеют его глаза, рот сжался?» — Ты что?