Владимир Зазубрин - Алтайская баллада (сборник)
Чащегоров читал на один лад о радостях и о страданиях, мерно перевертывал страницы. Голос его жужжал, как вода в камнях, бумага шелестела тихими волнами. Люди пели тоскливо, точно выли на берегу безжалостного моря.
Старики в узких, длиннополых, прозеленевших кафтанах заспорили с начетчиком о молитве, которую, по мнению одних, надо было петь сегодня, а, по утверждению, не следовало. Морев воспользовался шумом и незаметно вышел во двор.
Морев любил в праздники походить по своему хозяйству. Он заглядывал в каждый угол — в темный голобец[19], где из глиняных корчаг точилось тонкими ручьями пиво, в теплые стайки к скоту. Дом у него был двухэтажный, под зеленым железом, с прирубами. Двор замощен деревом. Ворота резные, нарядные, как иконостас. На наличниках красовались вырезанные из дерева желтые, ветвистые маральи рога. Рога горели, как золотые, на стенах, окрашенных в цвет неба.
Лепестинья Филимоновна сказала снохе:
— Ровно ума лишился наш Андрон Агатимыч.
Много мыслей было у Андрона Агатимыча Морева, думал он долго.
«Что за власть — то ей посев увеличивай, премии тебе, обратно за тот же урожай — в последни люди… Ране знал, кому и сколь дать. Становому — одна цена, уряднику — другая. Нонче не разберешь… Ужели я Ивана Федоровича не куплю».
Морев привык покупать людей, поэтому не мог себе представить иных отношений с Безуглым. Он вспоминал свои встречи с коммунистом, искал скрытый смысл в его словах и поступках.
«На белке товда он со мной разговаривал, вроде упрежденье делал — зорить будем. Скоро, мол, придем, приберем все к месту. Не мог он мне напрямки сказать при алтаишках, при Помольцеве. Може, и из гордости не сказывает себе цену. Намек дает — я вам многим обязан. Спасибо, значит, за старое, давай за новое. Догадывайся, мол, сам, сколь мне с тебя нужно. Не миновать воз, не то два хлеба везти его потаскушке. Некуды тебе, Иван Федорыч, помимо меня податься. На охотку-то мои кони тебя возили. Не таких видали мы на веку. Отец Пантелеймон Спасителев, бывало, аж надуется, скраснеет весь и наровит крестом тебе голову сломать. А как дашь ему рыжичков десяток, он и смякнет, опадет, ровно опара…»
Кержак тихо засмеялся.
«Бедноту наново удумали организовывать. Ково они там без меня, опеть ко мне сбегутся, как маралишки в двадцатом годе».
В 1920 году Морев, чтобы спасти от пуль гражданской войны своих маралов, выпустил их из сада в горы. Звери, привыкшие к готовому корму, в первую же зиму вернулись к хозяину.
С 1923 года после массового выхода из коммун бедняки снова стали наниматься в батраки к кулакам. У Андрона Агатимовича с кумом Феепеном в ту пору произошел веселый разговор:
— Как, кум, дела?
— Дела хороши.
— Кумына-то у вас как?
— Нету.
— А шпана?
— Сколь хотишь, в батраки набиваются.
Оба кержака весело зафыркали.
Мореву иногда казалось, что все пойдет по его желанию. Ему только не удавалось убедить себя, что и на этот раз колхозы возникнут ненадолго, потом развалятся и все будет по-старому. Он был достаточно умен, чтобы правильно оценить серьезность надвигающихся событий. Андрон Агатимович бродил по двору, как слепой.
Морев не заметил, как кончилась служба в молельне. Народ начал собираться на площади, где индусские факиры, братья Волосянкины, заканчивали последние приготовления. Дедушка Магафор тоже утянулся вместе со всеми поглядеть на бродячих комедиантов.
Андрон Агатимович остался один в ограде. Он видел в приоткрытую калитку, как мимо провезли большой черный гроб с длинными белыми крестами. В нем Тимофея Волосянкина закапывали в землю. На площади были слышны выкрики артистов, гул толпы и плеск ладоней.
Хозяин ушел в стайку к вороному жеребцу, своему любимцу. Конь, точно цепной пес, скалил зубы, храпел и норовил ударить задом. Андрон Агатимович смело наступал на него, бил ладонью по гладкому крупу.
— Ну, дурачок.
Глаза у коня были лиловые, злые, грива синяя. Хозяин заглянул в кормушку. Овес лежал несъеденный.
Морев вышел из стайки, прислушался. На площади истошно вопила женщина:
— А-а-а-й! А-а-а-й!
Андрон Агатимович услышал тяжелый топот сотен ног. Он мелкими шажками подбежал к воротам и осторожно высунулся на улицу. Люди воровато разбегались по домам. Дедушка Магафор приковылял с палочкой, розовый, веселый. Старик прошамкал внуку:
— Шкоморох жадохся. — Магафор тихо захихикал: — Лопатки шпрятали.
Над факирами зло подшутили. У них спрятали лопаты, которыми надо было вовремя откопать Тимофея-Франца. Факир Франц де Гибральтаро ди Калькута задохнулся в гробу. Актер умер в муках — вырвал на себе все волосы и изгрыз пальцы. Он лежал скрючившись, лицом вниз. Белая «индусская» хламида на нем топорщилась, как измятый саван. Над мертвецом ломала руки и выла его жена — толстая женщина с накрашенными губами, в короткой красной юбке и оранжевой шелковой косынке. Трифон-Фердинанд стоял в полосатом трико, голоногий, бледный, немой, с мертвыми глазами. Площадь была пуста.
Андрон Агатимович задрожал, густая краска вдруг пробрызнула у него по всему лицу.
— Так им и нада! Не отводи глаза! Не омманывай народ! Ему хотелось бежать на площадь и своими руками задушить второго брата. Он потрясал кулаками и орал на всю улицу:
— Скоблены рожи, легких денежек захотели! Гнев давил ему горло.
— Земля шутить с ей никому не дозволяет!
* * *На Алтае наступило веселое время. У маралов спели рога. Мараловоды караулили набухание целебных пантов — подолгу простаивали в своих садах за высокими лиственничными изгородями.
Андрон Агатимович Морев справедливо считал, что корм у маралов в рогах. Он не жалел овса для своих зверей, поэтому рога у них были большие, тяжелые и вызревали в самые ранние сроки. Срезку рогов в Белых Ключах первым начинал Морев. Ежегодно в начале июня Андрон Агатимович созывал соседей «на помочь» и отправлялся с ними в маральник. Маралов у него было тридцать три штуки, быков-рогачей — девятнадцать.
В последний раз на срезку рогов Морев выехал с небольшой кучкой друзей. С ним был его старший женатый сын, недоросль Малафей, и четверо помочан — Мамонтов Ивойла Викулович, Чащегоров Фис Канатич, Бухтеев Евграф Зотеич и Пахтин Феепен Фенопентович. Выехали с вечера, чтобы по утренней заре начать загон зверей.
Ночевали прямо у изгороди сада, около большого костра. Коней расседлали, стреножили и пустили на траву.
Андрон Агатимович спал плохо. Он все думал. За изгородью встревоженно бродили звери. Костер их беспокоил. Стук звериных копыт на твердых взлобках напоминал заглушенные удары о камень. В отдаленье немолчно текла Талица. Вода в ней точно кипела, с шипеньем и бульканьем. Туман нависал густым, белым паром, заволакивал небо. Перепела, как пастухи, били звонкими бичами, остерегали своих самок. Коростели бегали вдоль невидимых частоколов и трещали о них носами.
Угли в костре лопались с треском, как красные орехи. По другую сторону изгороди стояла ручная маралуха, Тонконожка, и смотрела на огонь темными, человечьими глазами. Андрон Агатимович несколько раз вставал к ней и кормил ее из рук хлебом. Он ласкал и баловал молодую маралуху за ее редкостные глаза. Они у нее были такие же большие и печальные, как у погибшей Сусанны.
Морев в молодости любил Сусанну. Она любила другого. Родители девушки были на его стороне. Он считался в селе первым женихом. Другой решил обвенчаться с ней убегом. Родители настигли жениха с невестой на полпути. От побоев жених долго хворал. Сусанна дала отцу слово выйти за Андрона. В ночь перед свадьбой она выбежала из дому и бросилась в Талицу. Труп ее, распухший и изломанный, нашли через две недели в двадцати верстах ниже Белых Ключей. Соперники потом встретились, и Андрон сказал другому:
— Раз не мне, так лучше никому.
Восьмилетний вожак с пудовыми, ветвистыми рогами водил стадо с места на место. Звери долго ходили по глубокой тропе, вдоль изгороди, напрасно искали выход. На крепком заплоте белели черепа погибших при загонах, точно белоголовая звериная смерть стояла у всех углов и берегла дорогу на волю. Человек очертил на земле круг, указал зверю ходить по нему от рождения и до конца дней. Он даровал ему жизнь в неволе и муках. Зверь должен был каждый год отдавать человеку свое драгоценное оружие — золотые окровавленные рога.
Осенями маралы-самцы дрались за самку. Соперники налетали друг на друга, как безрукие борцы. Они бились жалкими, короткими культяпками-пеньками. От беспомощной этой близорукости и неволи любовная трубная песнь одомашненного марала уступала в ярости страстному реву дикого. Она превосходила его своей скорбной певучестью.
Во время гона Илья Дитятин всегда ездил в маральники, по заре слушал звериные тоскливые страстные песни и нередко у себя на щеке ловил соленую слезу.