Всеволод Иванов - Кремль. У
— Да, да, я вас слушаю.
— Я говорю, что советская власть может с интеллигенцией ошибочку совершить, такую же, какую я совершил с собакой моей Валеткой. Вы слушаете, я, возможно, и восхищаюсь этой ошибочкой, и это идет на пользу кое-кому, но я желал бы предупредить, да, предупредить, но не пресечь.
— Какая же ошибочка? — спросил Вавилов.
— Очень простая. Шел я этим летом в жару, — день был невероятно жаркий, — устал я дьявольски, вижу, холмик некий, на нем бревно полугнилое, и капает с него по капельке вода вниз. Сучочек такой, и капает себе и капает. Была со мной дорожная кружка, подставляю я ее под это капанье и жду. Собака, — чудесный был понтерок, — стоит смирно и наблюдает, как капает эта самая вода. А в небе ни облачка, и жара как в котельной. Но когда воды набралась полная кружка и я хотел взять ее, подходит моя Валетка, и что вы думаете: носом выбивает из рук моих кружку. Выбила и отошла, а вода, естественно, пролилась. Отошла Валетка и легла. Подставил я кружку второй раз, — и второй раз та же история. Ставлю третий, но от жары я мог ждать только, полкружки пока накаплет. И что же думаете? Она пролила у меня и эти полкружки. Возмутился я страшно. Я взял палку, отогнал Валетку и поставил кружку. Стоя, наблюдаю с напряженнейшим вниманием, как капают капли. Слышу, шипит, возможно, что от жары у меня начались галлюцинации или что-то такое, что даже утка всколыхнула где-то крылом. Я отвел глаза от кружки, привстал осмотреться, и в это время пес третий раз опрокинул мою кружку. Я сознаю, таких охотников надо судить. Я поднял ружье и застрелил собаку.
— Свинство! — воскликнула Груша, но восклицание это относилось к тому, что Вавилов прижал крепко ее ногу.
— Понимаю, свинство!
— Я не вижу аллегории между советской властью, то есть вами, видимо, и собакой, то есть интеллигенцией.
— Очень просто почему. Вы, Трифон Лукич, не прослушали конца моего события, а не аллегория, это истинное событие было-с. Поднимаюсь я на холм, куда, по-видимому, Валетка убегал, я же не мог подняться от и усталости и изнеможения, — а там на бревне три гадюки лежат. И вода через их тела сочится. В кружку ко мне капал яд. Вы понимаете, яд.
— И опять не понимаю, что это за яд капает в советскую кружку.
— Яд самоанализа, которым заражена интеллигенция, которая не верит ничему, и потому от нее не убережешься, она страшнее наших купцов и аристократов, которые погибли, потому что умели находить везде довольство, а эта интеллигенция, проскользнув, ко всему прилипнет и во всем начинает сомневаться: ах, возможна ли пролетарская культура? Невозможна или возможна, и сидит такой очкастый червь и, придумав формулы, следит, чтобы по ним исполнялась пролетарская культура, и яд самоанализа капает, и они ищут там, где и помину нету. Сидит такой профессоришко и придумывает пролетарской культуре свои формулы, академики, черт вас дери. Собака — это и есть та собака, которая и должна спасать от яда, она и спасает, и рачительный хозяин ее бьет и убивает, но самое главное-то то, что вода-то капала по нижней части ствола и сия собака, которая предупреждала о яде, не знала, и профессора ущемляют в уклоне, он и сдохнет на своей ошибке. Но страдает от яда этой интеллигенции техника и та часть, которой прививают так называемые левые фронты, я сам начинен левым фронтом и не знаю, как от него освободиться, мне сунуться некуда, формулы профессоров, их яд собачий, я сожрал, и вот постоянно следим друг за другом.
Он был здорово пьян. Т. Селестенников следил за ним внимательно.
— Нашими женщинами, мы за ними следим, питаются рабочие, ибо их женщины слабы, и нам надо терпеть от наших женщин и ради них всевозможные унижения. Мы и терпим. Мы их пустили вместо Клавдий по сорок пять рублей, а тут и честь, и бесплатно.
Т. Селестенников смотрел на него с омерзением. Он сказал жене его Груше:
— Вы тоже с нами пойдете прогуляться?
А. Е. Колпинский спал или притворялся спящим, он крикнул ему вслед:
— Но я восхищаюсь, я, не забудьте, восхищаюсь героической смертью собаки.
Груша сказала, надевая шубку:
— Это было бы страшно, если б была правда, но Валетка сдох от старости.
Т. Селестенников, выйдя на улицу, сказал:
— Ну, а мне направо, прощайте.
И сказал Вавилову:
— Я рад, что вас встретил тут, видите ли, инженеры будут, так вы обязательно должны видеть их и все осмотреть вместе с ними.
Вавилов вспомнил, что он боится машин, треска их и воя, и сук ему надо очищать тот, который связан для него с машинами. Селестенников распрощался. Груша сразу сказала, что холодно и что жаль, что у них нет отдельной комнаты, где бы они могли встречаться.
Вавилов привел ее в клуб, сонный сторож не удивился почему-то, а даже заулыбался. Вавилов провел ее в комнату, где спортсмены собирались столь неудачно и инструктора даже не могли найти, а учил их красноармеец, тот, который учил на стрельбище.
Он понял, что привел с злорадством именно в ту комнату, близ которой возвышалась дамба. Она начала твердить, что не надо делать больно, и почему, и кто ей последний причинил боль, но Вавилов не понимал. Она подчинялась и легла на скамейку. Она соскальзывала и просила все:
— Вы осторожней, осторожней, муж боится детей.
Все это было чрезвычайно омерзительно в конце концов. Вавилов проводил ее, и сторож, запирая дверь, сказал:
— На чаек бы от вас.
Вавилов со стыдом дал ему полтинник. Она стояла, готовая на все. Черт знает, какая мерзость! Зачем?
Он встретил Клавдию. Она пила воду и наблюдала с любопытством, что из того получится. Она шутила, что все было ошибкой и что она напрасно ходила в Кремль и напрасно думала найти что-то особенное. Она ко всему миру приглядывалась чрезвычайно внимательно, как будто ей надо еще жить какую-то особенную, кроме этой, жизнь. Она расспрашивала обо всем подробно и подробно все помнила.
Она сказала, что девка испытана ею и, действительно, может быть, святая, очень чудно. Вавилов спросил: ходит ли она в церковь. Она сказали пренебрежительно, что черт с ними, с церквами, ей надо жизнь, но какую жизнь — она и сама не знала. Он видел, что ей надоело смертельно ходить и пить воду, но она ходит, потому что слово дала.
IIIИ. П. Лопта был огорчен тем обстоятельством, что увидал, как пришел из деревень Афанас-Царевич с кружкой, а дело происходило в соборе. Агафья смотрела, как блаженный сдавал кружку, она подошла к нему, он мешал ей в чем-то, и пятаки считать было трудно; она сказала, что надо было не медных денег, а серебряных, дурак. Он надоел ей зловонным дыханием своим и стремлением наклониться поближе. Разве он виноват? Нет, он не виноват.
И вправе И. П. Лопта огорчаться. Афанас-Царевич исхудал, он огорчен, он с трудом осиливал свою мысль о подвиге, и едва только ее понял, он ушел, потеряв все свое восхищение миром, и наблюдать это было тяжело. О его подвиге и о том, как он ходил босой и оборванный под осенними дождями и слякотью по лесам и оврагам, не разбирая дороги, — говорили все деревни. И знала ли такие разговоры Агафья? Знала.
Второе то, что как будто не волновало его и что он старался забыть, — но утром к его постели села его жена Домника Григорьевна, и он категорически отказался разделять с ней ложе, она и присела-то не для того, но он опасался ее требований давно, и он опасался потому, что тело его само больше требовало, чем ее тело, и он рад был придраться. Она так и не провела того разговора, который хотела, он же накричал на нее, что жертвует всем ради Библии и Бога, и еще совершит большие жертвы, но пусть она не пристает к нему!
И. П. Лопта давно уже привык, — когда его охватывала злость — уходил рыбачить. Поплавок плавает, куда ему далеко уплыть. Рыбка его спрашивает: куда ты плывешь, поплавок? Он вспомнил песенку Афанаса-Царевича: «Что ты плетешь? Веревочку».
Роща одним концом уходила в горы, а другим упиралась в конец луга, посреди нее было озеро, покрытое камышами, с маленьким островком. Одним концом оно упиралось в заводь, где некогда была мельница, принадлежавшая отцу П. Ходиева, она давно разрушена и сожжена фабричными во время голода.
Остался один омут. Заводь как бы замыкала рабочий поселок, были тут следы лав, но их всегда размывало, и люди искали броду. В рощу ходило всегда много народу гулять, и от дамбы выезжали лодки, и перевозчики на этом зарабатывали, перевозя барышень, а кавалеры шли пешком вброд.
В роще постоянно валялись бутылки. Теперь, из-за холодной воды и темного, пасмурного неба с постоянными дождями, надо было думать, что рабочие не распугают рыбу и можно было поудить, река Ужга была рыболовна, много было в ней плотвы. Он старался утешить себя: теперь отдохнет, так как все хозяйство в доме забрал Е. Чаев, и не надо ему заботиться. Не надо! Надо бы, пора бы тебе заботиться, И. П. Лопта, о будущей жизни, и он старался сидением за рыбкой как-то соединить свои мысли.