Анатолий Ткаченко - В поисках синекуры
Как сейчас:
— Чтой-то ты мало поправляишьси. Вчерась одного такого-то вынесли. Заражение случилось. Бросили, бедолажку, евоные родичи, а я одна рази справлюсь? У мене вас вон скоко! Да полы надоть притереть, да сестры просют телефон покараулить... Так что не жалуйси. Чего нынче гремел кнопкой? Слабой совсем, мало поправляишьси, а гремишь. Я строгая, меня тута эти... в белых колпаках... и то боятся. Уйду — кого сюда упросишь вас, лежачих, обихаживать? Вонишша-то какая. Веришь, другой раз покушать с аппетитом не могу, хотя осетринкой, икоркой угощают. Уважь меня — я тоже не бесчувственная, уважу хорошего человечка...
И так далее, Обычно Дементий Савушкин молчит, слушает, оскорбляется, сочувствует няне (в самом деле, только старухи возятся с утками, суднами, а сколько им платят?), но сегодня ему было легче, сегодня он мог уже видеть, понимать, что няня просто нагловатая старушонка: не гремел он кнопкой, не вызывал ее — нарочито придумала (ел он мало, терпеть мог долго), психически обрабатывала больного. Значит, скоро пустят к нему Витьку, и Савушкин должен наставить друга, как существеннее «уважить» строгую няню.
— Звать-то тебя как, бабка? — прямо спросил Дока, ласково улыбаясь.
— Михалывна, — охотно ответила няня, вроде чуть испугавшись ясной и разумной речи больного.
— Слушай, Михалывна, внимательно: мы тебя с другом уважим. Скажу ему и прочее... Поднимусь — сам тебя премирую... Сколько запросишь. Небось пенсионерка?
— Правильна, унучек милай! На пенсии я. Да какая-т наша пенсия, не хватат.
— Ну, ты и поработать еще можешь, крепкая, румяная.
— Дак работаю. — Старушка захихикала, молодо распылалась лицом, очень довольная разговором. — Штатов медперсоналу мало, попросили выказать сознательность. Ответ... ответственность большая, — наконец выговорила она. — Все ж таки лечим, спасам калечных.
Доке было ясно и понятно: няня из деревенских, перебралась в город к сыну или дочке, а потом обзавелась собственной квартиркой, обособилась, избаловалась легкой городской жизнью — с колбаской, чайком индийским, печеньем сдобным; раздобрела, приоделась; работать пошла — еще больше себя зауважала: больных навещают люди вежливые, просящие, щедрые. Да и работа здешняя — не сравнить с колхозной, где приходилось до стона хребет наламывать... Словом, свойская тетя, бабуся, женщина, гражданка, а с такими аборигенками Дока умел говорить.
— Значит, боятся тебя эти... в белых колпаках... и вообще городские?
— Уважают... — понимающе и смешливо согласилась няня.
— Я ведь тоже деревенский.
— Да ну?
— Из Устоши. Слыхала?
— Не-е. Не нашего району, видать.
— Району мы одного — сельского. У меня мать почти как ты, Михалывна. Просил не сообщать, не вызывать: хозяйство, внуки, переживания... Ты, я вижу, легко вошла в город?
— А чо тут важного? Везде люди.
— Да жизнь разная. Я вот пригласил девушку, можно сказать, невесту и... теперь видишь... едва по частям собрали.
— Изменила? Наши могуть... В городах-то мужиков много красивых. — И няня опять довольно захихикала, вообразив, пожалуй, как бы и она тут покружилась, если бы не такой старой была.
Доке расхотелось говорить. Дока едва не выкрикнул нахальной, игривой старухе, что он о ней на самом деле думает, но сдержал себя: отомстит, не пожалеет свойского, деревенского, наплетет сплетен. И он просто, в меру грубовато и приказательно, сказал:
— Иди, Михалывна. Свое получишь. Надо будет — вызову.
Няня послушно подхватилась, легонько выметнулась из палаты.
Кому и что он хотел рассказать? Зачем звал Анфису Лукошкину? Это в бреду. Это не он. Это боль в нем хотела вырваться наружу. Не та, от перелома костей, — душевная. Та стихает — внутренняя усиливается. Но теперь он может владеть собой. Теперь он может сам себя слушать, спорить с самим собой и как-то понять все, что произошло с ним.
Что же произошло?
Сначала все было ладом, как сказал бы Витька Бакин: Анфиса работала лаборанткой, занималась подопытными крысами, морскими свинками, кроликами, быстро научилась препарированию, не дрожала при виде крови и убиения, чем заслужила похвалу самого доктора Малюгина: вам, девушка, в медицинскую экспертизу можно! Они виделись каждый день: Дока, Анфиса, Док; в столовке вместе обедали, Док навещал по какому-либо делу механический цех, или Анфиса забегала на минутку попроведать своего Дёму-токаря; вечерами — дача, гараж, поездки в ближние леса за грибами для «вегетарианского жаркого», а в субботу, воскресенье — столица, если позволяла погода и было время у Дока. Часто оказывался в их компании Витька Бакин со своей подружкой из торгового техникума ((чего также не оставил без внимания Малюгин, сказав: «О, дефицит нам обеспечен!»), но понемногу они как-то обособились, перестали заранее говорить Витьке, куда поедут, — вроде бы тесно стало в белой «Волге» или слишком шумно, а может, хлопотно предупреждать, договариваться: ведь поездки случались по внезапному желанию Дока, общему особому настроению, просьбе Анфисы... И Витька лишь изредка подшучивал: был Дока при Доке, теперь два Доки при одной Анфисе.
Жить становилось все интереснее, столица звала их в театры, на концерты заграничных ансамблей, открывала перед ними ворота своих богатых рынков и двери охраняемых швейцарами, сверкающих хрусталем и неоном ресторанов. Анфиса светилась от счастья, Анфису радовали толпы, шумы, грохот столичных улиц, и казалось, бензиновый перегар ей более полезен, чем озон, лесной воздух ее родной деревни. Пусть, пусть Анфиса больше увидит, узнает, радовался вместе с нею Дока, она музыкальна, она восприимчива к блеску, красоте, ей надо перегореть, напитаться радостью для их дальнейшей жизни, которая будет всякой, а больше — просто трудовой, и Дока часами высиживал за рулем, до ломоты в плечах и позвоночнике, только бы был доволен доктор Малюгин, только бы больше увидела, узнала, пережила Анфиса. Мыл, чистил, гонял «Волгу» на станцию техобслуживания, следил за исправностью каждого винтика, ибо... не мог он, Дока, Дёма Савушкин, оплачивать рестораны; он тоже платил; но много ли выложишь из своих ста пятидесяти в месяц? Анфискины восемьдесят в расчет не шли — едва на питание ей, парфюмерию... Страдал Дока жутко, чувствовал, даже минутами гибельно понимал, что ведет себя нехорошо, но утешал чуткий Малюгин: «Сегодня — я, завтра — ты... я ведь буду еще старый, пенсионный, а ты — молодой и богатый...» И Анфиса: «Ну ладно, Дём, рассчитаемся, да ты и работаешь за рулем, я тебя поцелую — и успокойся». Дока успокаивался, Дока садился за руль. А как остался один, как Малюгин пересел к Анфисе Лукошкиной на заднее сиденье — не заметил. Ведь все у них было просто, естественно, весело.
Дока ощутил, осознал свое одиночество как-то вдруг: Анфиса перестала забегать к нему в механический, обедала раньше или позже его, после работы уходила с подругами, застать ее в общежитии стало почти невозможно; соседка, тоже лаборантка, усмешливо говорила: к Доке и Доку ушла. Но в машине по-прежнему оказывались втроем, он — впереди, они — на заднем сиденье, хотя квартиру Малюгина он почти не навещал теперь: вроде некогда было, заботы гаражные, дачные, работа... И вот пришел к Доку поговорить о моторе — кольца поршневые подносились, масло перегорать стало, — и открыла ему Анфиса. В прихожей не горел свет, Дока смутно видел ее лицо, но голос, после короткого, какого-то уж очень глухого молчания, прозвучал буднично спокойно. Анфиса сказала, что Малюгин попросил ее убраться в квартире, и Дока может войти, подождать его: он задержался на ученом совете.
Ушел Дока, убежал, едва не кубарем скатился с третьего этажа по роскошно широким каменным ступеням лестницы. Неделю скрывался от Малюгина и Анфисы, пока не понял, что его, в общем-то, никто и не ищет. И стал смешным, жалким сам себе; ну чего вообразил? на кого обиделся? к кому приревновал? Пришла убрать квартиру — она и до этого убирала, по-дружески, по-товарищески. Не зовет Док — так он наверняка в командировке где-то. Не ищет его Анфиса — просто обиделась: не зашел, фыркнул, приревновал... Надо идти самому. Надо извиниться. Поговорить.
Надо, конечно. И он пошел.
Но в человеке кроме разума, пусть самого разумного, есть еще ощущения, чувства и предчувствия, почти неподвластные ему, живущие вторым человеком или существом, и это существо нашептывало: Савушкин, нехорошо будет... тебе нехорошо... не ходил бы... Но он пришел, застал в общежитии Анфису, пригласил ее прогуляться.
Они молча прошли один, другой белосиликатный квартал, минули березовую городскую рощицу, вышли к бульвару с фонтаном неподалеку от промтоварно-подарочного магазина «Астра», сели на деревянную решетчатую скамейку; шумела водопроводная вода, сеялась липкая морось; сизые голуби выпрашивали еду у детей и бабушек.
Был август. Анфиса приехала из деревни в июне. Два городских месяца — как целая вечность для него, для нее... Сбоку пристально он оглядел Анфису.