Олег Смирнов - Проводы журавлей
Но и Саня Воронков не одинок! Нынче он не чувствует одиночества, которое душило петлей сравнительно недавно, едва прибыл в батальон Колотилина. Нынче одиночество отступило, он во фронтовой семье, как звено в неразрывной цепи. И право, легче идти на бой, на кровь, на смерть, сознавая: товарищи рядом. На миру и смерть красна? Возможно. Хочешь уверить себя? Хочу. Потому и повторяю. Повторяюсь…
Тактические занятия проводили то тут, то там, и подчас батальон приближался к сгоревшему поместью, к кладбищу, которые раньше были в тылу, а теперь отделяли от передовой. Надолго ли отделяли? Вряд ли. От поместья — печные трубы да полуразрушенные закопченные колонны. Бывший детский дом — успели-таки хоть ребятишек эвакуировать? А при немцах был солдатский дом, точно, и для этого борделя сгоняли окрестных девчат, не старше четырнадцати. Эх, мерзавцы, во что превратили девчонок! И что с ними будет, куда их вывезли немцы? Поймать бы этих немцев!
Тополя отцвели, теперь цветут липы, аллея у поместья сорила будто накрошенным табаком. От которого, к счастью, не чихаешь, как от тополиного пуха. Июль. Макушка лета. Так когда же будет наступление?
А сельское кладбище млело в знойном мареве, в болотных испарениях, и дышалось, особенно на бегу, тяжко, затрудненно. Это о живых, а мертвым каково? Да они же не дышат, говорил себе Воронков, но почему-то думалось: под землей им дышится еще тяжелей. Полусгнившие деревянные и ржавые железные кресты сутулились вкривь и вкось над затравеневшими, едва намеченными холмиками без оград. Глухое, задичавшее место, которое оживляют лишь разрывы немецких снарядов и мин. Так когда же будет наше наступление? А черт его знает!
Но будет — это наверняка. Потому что покуда отведенная с передовых позиций пехота играет в тактические игры в недальнем тылу, в этот самый тыл подтягиваются пушки на конной тяге, тягачи с орудиями, танки, самоходки, автомашины и опять же пехота — свеженькая, тепленькая, из далекого тыла. Сколачивается кулак. Для чего? Наивный вопрос — чтоб ударить этим кулаком по вражеской обороне, пробить брешь и, если достанет силенок, развить наступление. Силенки сосредоточиваются в окрестных лесах, где повыше и посуше, танки, самоходные установки, орудия, минометы, склады боеприпасов, стрелковые части, но их не столь уж густо. Дорога здесь, само собой, не ахти, сразу и много не перебросишь по межозерному и межболотному дефиле[5]; а кое-где саперы загатили болота, и по этим гатям, накреняясь и подскакивая, молотила колесами и гусеницами техника; пехоте топать по бревнам гораздо легче, но свалиться в болото никому не улыбается.
Противник, несомненно, что-то предчувствовал или — хуже того — засек передвижения. Над округой постоянно висела «рама», высматривая, вынюхивая. Ермек Тулегенов спрашивал:
— Товарищ лейтенант, а пошто «ястребки» не собьют ее?
— Очень высоко, Ермек. Пока до нее доберешься — улизнет.
— Ну так прогнали бы, товарищ лейтенант!
На это у Воронкова нечем было крыть. Действительно, он и сам толком не понимал, отчего бы нашим истребителям не шугануть «раму». А то этот двухфюзеляжный «фокке-вульф» как заберется с утра на верхотуру, так и мозолит глаза целый день. Зенитчики для порядка малость постреляют — и все, а наши самолеты и вовсе «раму» не беспокоят. Может, пехоте не по уму авиационные тонкости? Так или не так, но «рама» висела, высматривала, вынюхивала. Ну что вынюхала? Будет наступление? Будет! Фриц, жди Ивана в гости!
Дожди прекратились, осточертевшие. С утра до вечера голубое небо, щедрое солнце. Загорай — не хочу. Но времена солнечных ванн миновали, тактика продолжала безжалостно выжимать из роты лейтенанта Воронкова и из него самого остатние силы. Всем уже хотелось: скорей бы снова на передок, пусть наступление, пусть оборона — лишь бы прекратилась эта потовыжималка под названием «тактические занятия». Но выдавался крохотный передых, и люди приходили в себя, писали письма, читали газеты, шутили и мусолили анекдоты, а Ермек Тулегенов пел.
Оранжевое запятнало потускневшую голубень неба, ни дуновения, и комарье притихло, а Ермек, запрокинувшись, с прикрытыми глазами, как незрячий, резко двигая адамовым яблоком, выталкивал из горла хриплые, придушенные тревожные слова. Воронков ни бельмеса не смыслил в казахском и все порывался спросить бойца, о чем песня. Однако терпеливо дослушал до конца и только потом задал вопрос. Тулегенов открыл, закрыл и вновь открыл карие, навыкате, глаза, дернул острым кадыком и нехотя ответил:
— О родном ауле. О степях. — Махнул рукой. — Разве это переведешь, товарищ лейтенант? Вы же понимаете меня…
Кажется, Воронков понимал: тоска, которая знакома и ему, хотя и по иным поводам. А ведь где-то там, за чертой, осталась жизнь, в которой, как теперь кажется, была одна радость. Черта эта намертво отчеркнула то, что было до двадцать второго июня, от того, что началось с этой черной для него и для его Родины даты, — возможно, в истории его Родины и нет даты чернее. Его, его Родина с ним, и потому он не будет одинок. Никогда! И нужно раз и навсегда выбросить из головы всякие мысли об одиночестве. Если они еще придут в недобрый час…
А когда-нибудь его, Сани Воронкова, жизнь-житуха опять разделит непереступимая черта, за которой мир и, может быть, та далекая, довоенная радость. Хотя прежней, довоенной уже не будет. Послевоенная будет. Какая на цвет и вкус? Неизвестно. Доживешь — опробуешь. Дело за пустяком — дожить до Победы. Ну, пустяки нам по плечу…
Тактические учения завершились в полковом масштабе, после которых было объявлено о смотре — снова же в масштабе полка. Поговаривали, что на смотре будет лично комдив, генерал, Батя! Это что-нибудь значило, и потому батальонам дали четыре часика, чтобы привели себя в достойный, в божеский вид. Бравой пехоте это раз плюнуть — почистил оружие, побрился, умылся, подшил свежий подворотничок, подштопал обмундирование, помыл в ручейке сапоги. Что еще? Глядеть надобно бодро-весело. С этим посложней, поскольку вымотались за дни и ночи тактических учений. Но ничего, пехота и глядеть будет весело, и «ура!» гаркнет. Коль надо, так надо!
Даже санинструктор Лядова наводила марафет. Однако почему — даже? Женщине и положено в первую очередь следить за своим внешним видом. Воронков, обходя роту, убедился, что и санинструкторша готовится к смотру: сапоги помытые, подворотничок чистенький, гимнастерка и юбка отчищены от засохшей грязи, — и Света, сведя коленки, сидит на разостланной плащ-палатке, гребешком сечет густые волнистые волосы, в которых будто застряли солнечные лучи, а она будто их вычесывает. Воронков одобрительно гмыкнул, Света улыбнулась:
— Товарищ лейтенант, знаете, что я вспомнила?
— Не знаю, — сказал Воронков.
— У мамы меховая шапка. Так она таскает с собой специальный гребень, чтоб время от времени расчесывать мех. Для красоты!
— Понятно.
— Как я вот для красоты расчесываюсь…
— Понятно, понятно, — сказал Воронков и добродушно, снисходительно подумал: пигалица ты курносая, тебя еще хватает на шутки, впрочем, за это хвалю, ты молодец…
И пробил великий час: стрелковый полк выстроился на просторной поляне побатальонно. Подполковник, низкорослый, усатый и рыжий осетин, срывая голос, подал команду:
— Полк, смирна-а! Равнение — на середину!
Генерал появился со свитой, неторопливый, величественный, вовсе не похожий на того, непоседливого и юркого, что навещал передний край. Подполковник почти зашелся в крике: полк построен, докладывает такой-то — и стремительно отдернул руку от виска, будто рубанул шашкой. Генерал ответно козырнул, поздоровался с подполковником и вместе с ним обошел строй, всматриваясь в лица бойцов и командиров. А они, в свою очередь, ели его глазами, и, может быть, более других ел лейтенант Воронков. Что-то сходное с восторгом охватило его при появлении Бати, подняло и не опускало на грешную землю.
Он лицезрел живого генерала во всей неотразимости: золото на фуражке, золото на погонах, красные лампасы, блестящие сапоги-бутылки со шпорами, а на кителе над орденами — Золотая Звезда. О, Герой Советского Союза! У кого еще, скажите, командир дивизии — Герой Советского Союза? Есть, конечно, подобные комдивы, но и не столь уж обильно, да, да. И комдивы бывают полковники, а у нас — генерал. Боевой, седой генерал, он сражался в гражданскую, на финской был, под Москвой громил фашистов, за что и получил Героя. Теперь мы под его началом вскоре будем громить фашистов здесь. С таким комдивом не пропадешь, с ним только вперед и вперед!
И с остальными старшими командирами — тоже вперед. Разве комполка не достоин нашего восторга, лейтенант Воронков? Безусловно, достоин. Как он рубит твердым, торжественным шагом позади генерала, но впереди генеральской свиты, — крепкий, ловкий и храбрый, и ордена на груди звенят-сверкают. А разве начальник штаба дивизии и начальник политотдела не замечательные полковники-орденоносцы? Замечательные. И они храбры, умны, опытны. Да и тот же капитан Колотилин, стоящий во главе своего батальона, — орел командир, умеет воевать. Может, восторгов тут лейтенант Воронков не испытывает, однако дань уважения отдает. Не как человеку, как командиру. Комбат своей профессией владеет — будь здоров, с ним также вперед и вперед…