Олег Смирнов - Проводы журавлей
Да-а, а к Свете Лядовой ребята относились правильно. Так же, как и он, как братья к младшей сестре. Воздерживались от мата, от ссор. Чем-ничем старались скрасить ей окопную житуху: воду таскали и выносили, завтраки, обеды и ужины первой, даже до лейтенанта, носили с полевой кухни, подкладывали лучшие кусочки, лишний кубик сахару или еще что-нибудь. Света замечала это, сердилась по-детски: «Я что, маленькая?» И ребята краснели прямо-таки по-детски. Было смешно, а Воронков боялся выглядеть смешным и потому ничем не скрашивал существование Светы и не подкладывал ей кусочек сахару или конфету.
Впрочем, иногда ссоры возникали, и мат прорывался в изысканном лексиконе подчиненных лейтенанта Воронкова. А однажды Дмитро Белоус так отчитал Петра Яремчука:
— Я бы мог сказать, Петро, что ты не настоящий украинец, ты куркуль. Но не буду говорить этого. Я бы мог сказать, что ты дурак и скотина, но промолчу. Я бы мог сказать, что туда твою… растуда, но лучше промолчу…
На что Петро Яремчук ответил матюком без всякого антуража. Воронков вмешался, призвал к порядку и того и другого. А из-за чего повздорили? О, детишки: из-за того, что Яремчук получил в котелок от щедрот кухни раньше, чем Белоус. И вдруг возникало противоречивое: не Света Лядова — ребенок, а его вояки, мужики, матерщинники — дети. Потому что вдруг что-то старящее санинструкторшу ложилось на ее лицо, а фигура становилась сгорбленной, настороженной, будто ждущей удара. Затем это у нее проходило, и она опять делалась милой, незатейливой девчонкой с сержантскими лычками на погонах. Но ощущение, что она была вмиг состарившейся, держалось, а вот вояки его и матерщинники, какими были, такими и оставались, не старясь.
К сожалению, и сыны гор и степей без задержки овладевали матом и без запинки, хотя и уродуя русский, пускали в ход похабщину. И это особенно коробило Воронкова: туркмены, узбеки, казахи были далеко не так разболтанны, как, скажем, Дмитро Белоус, да и врожденная деликатность сказывалась. А вот поди ж ты, цивилизация обратала их мгновенно. Не хотели, что ли, отставать от более просвещенных по этой части? Утешало одно: замечания Воронкова не оставляли без последствий в отличие от того же младшего сержанта Белоуса, который порой на эти самые внушения — ноль внимания. То есть, конечно, пообещает не ругаться и тут же врубит — закачаешься.
Вновь прибывшее пополнение — те же сыны гор и долин, но из Таджикистана, из Киргизии — обрадовало Воронкова, хотя численно оно было поменьше первого; эти новички стремились скорей овладеть не так фронтовой наукой побеждать, как фронтовой наукой материться. Лейтенант повел борьбу с руганью, как он иронизировал, не на жизнь, а на смерть. С переменным, правда, успехом.
Но что бесспорно радовало командира девятой стрелковой роты, так это серьезное наступление южного соседа, войск Западного фронта. И в газетах писали, и по радио передавали: фронт продвигается успешно. А у них, на северо-западе, тихо. Глухая оборона. Никаких намеков на близящееся наступление. Или наступает часть нашего фронта? Армия, корпус? Может, дивизия? Или никто не наступает, только готовимся? Но готовимся так, что немцы не догадываются, даже мы сами не догадываемся? Как бы то ни было, лейтенант Воронков обрел свою воинскую семью, обрел дело и надеется, что ему не придется бесконечно киснуть среди этих болот, этих торфяников.
Да не смутит вас грубое, может, и вульгарное слово «вошебойка». Так уж окрестили фронтовики дезинсекционную камеру, которая приезжает на передовую. Пока солдатик моется в походной баньке (это палатка, поставленная на берегу озера или реки), верхнюю одежду жгут паром — до последней складочки, до последней вошки. После бани выдают чистое нижнее белье и портянки — и ты как в раю. Хотя почему — как? Это и есть рай. Немцы-то не в двухстах метрах, а в двух километрах, пули не вжикают, и ты отмытый, отскобленный, покряхтывающий от блаженства, а там, глядишь, и обед подоспеет, и неизменный чаек. Не-ет, жизнь прекрасна и удивительна!
Воронков намыливался, шуровал мочалкой, обмывался и вновь хватал обмылок. Опасение одно — не намочить бы раненую голень, и, разумеется, намочил. Но махнул рукой: авось пронесет. Ему, как наждаком, терли спину, и он кому-то тер: клубы пара, вскрики, смех. В разгар этого всенародного ликования он с благодарностью подумал о санинструкторше: добилась-таки «вошебойки» и бани, звонила аж полковому врачу. Подумал: а как она сама сумеет помыться, на весь батальон пока единственная женщина? Ну, это ее заботы, как-нибудь помоется.
У него заботы иные: проследить, чтобы заново поменяли сено на нарах, провели дезинсекцию в землянках, иначе опять наберут нежелательных насекомых. Но случилось непредвиденное: едва рота помылась и оделась, пришел капитан Колотилин и объявил, что батальон и весь полк выводятся во второй эшелон. Это значило — еще дальше от передовой, в дивизионные тылы! Переформирование, полковая учеба? Похоже. А как быть с имуществом роты? Послать в землянки выделенных бойцов и все забрать. Туда не вернемся? Неизвестно. Покуда нас сменят гвардейцы.
Вот как круто завернуло! М-мда. Сколько они прокантуются в дивизионных тылах? И что потом? Потом — передовая, от нее пехотинец никуда не денется. Но будет ли наступление? Либо опять оборона? Побачим, как сказал слепой. Воронков успокаивал себя, уговаривал не волноваться. Однако волновался, ибо догадывался: вывод в тыл обернется скорым возвратом на «передок». А это, как ни крути, сулит наступательные бои, так подсказывают интуиция и опыт, ведь нельзя же все лето простоять в обороне.
Будущее словно проступило из болотного зыбкого тумана, обозначив свои контуры, тоже достаточно зыбкие. Вглядывайся не вглядывайся в эти очертания, четких контуров не схватишь. И более того: чем пристальней вглядываешься, тем размывчивей замаячившее будущее. Может быть, это потому, что слишком уж ты хочешь угадать судьбу. А на войне угадывать и загадывать — зряшное занятие. И все-таки в иночасье пытаешься угадать-загадать. А попытавшись, плюнешь: доживем до завтра — там видно будет, что к чему. Дожить до завтра — самое важное и самое трудное на фронте.
13
Было приказано: строить шалаши. Это полегче, чем землянки: вбил шест, вокруг него, как в чуме, наклонные палки, на палки набросаны еловые лапы, скрепленные телефонным проводом либо веревкой. Не скажешь, что нету щелей, — сквозняки внутри гуляют как вздумается. На полу — лежбище из еловых же ветвей. Чем плохо?
На полянах, где выросли конусы шалашей, в ночном мо́роке, в болотных туманах они видятся конусами елей, которых здесь, ей-богу, не меньше, чем шалашей. А шалашиков настряпали до черта: каждый на отделение, не больше, громоздкие шалаши не выдерживали, обрушивались: видать, инженерная мысль в третьем стрелковом батальоне все-таки не на высочайшем уровне.
Погибельно пахло ошкуренными стволами, нарубленным лапником, набухшими каплями смолы. Воронков вдыхал эти запахи, и ему становилось веселей: когда, словно кроты в земле, зарылись в землянки, не было столь заметно, что рота здорово пополнилась. Теперь не семь человек, теперь подразделение так подразделение — большая семья лейтенанта Воронкова. И вся она на виду. А что сводим лес, так столько его свели за войну! И еще сведем. Жаль, конечно. Но людей совсем жалко. А ведь их тоже сводит война. Неостановимая, ненасытная. Война-людоедка. Чтоб ты сдохла когда-нибудь! Подавилась бы и сдохла!
Скинув гимнастерку и майку, Воронков вкалывал вместе с солдатиками: спиливал и ошкуривал стволы молоденьких елок, рубил разлапистые ветки, обвязывал охапками скелеты шалашей. А руководил всеми трудами праведными Иван Иваныч Разуваев: старшинская закваска все же сказывалась. Правда и сержант Семиженов отдавал распоряжения, но как-то неохотно, сквозь зубы. Двоевластие, однако, не мешало: шалашики утверждались своими конусами.
Неспешно, вразвалку прошел капитан Колотилин, оглядел построенное в роте Воронкова, одобрительно кивнул. В соседней роте задержался, начал помогать: сперва советами, затем, расстегнув ремень и ворот гимнастерки, рубил лапник, стягивал трофейным красным кабелем. Из-под пилотки угольно темнели азартные глаза, в распахнутом вороте курчавилась рыжая шерстка; смахнув пот рукавом, комбат зычно командовал:
— Шевелись, братва! До вечерочка чтоб управиться! Наддай!
И сам наддавал, подмигивая бойцам, но черты оставались неподвижными, как бы застывшими. В сторону воронковской роты не смотрел. Иначе бы увидел, как санинструктор Лядова своими тонкими пальчиками тоже связывает лапник телефонным проводом, — вносит посильный вклад в общее дело. Да, пальчики у нее действительно тонкие. Как у музыканта или хирурга. И жесткие, сильные, так и положено медику, Воронков очень даже ощутил их при перевязках. Как не раз ощущал в госпиталях подобные женские пальцы. Музыкальна ли — он не ведает, да это и не столь существенно.