Василе Василаке - Алба, отчинка моя…
Ох уж эти сельские больницы!.. Когда наконец станут они совершенно белыми и совсем пустыми? Белыми-пребелыми, как снежные крепости, и чтобы не осталось в них ни единого хворого человечка. И колхозники катались бы с крыши на санках, как с огромного сугроба, а ребятня лепила из белоснежных хором снеговиков с морковками вместо носа. И над этим царством белизны хохотали бы, пищали, визжали все те, кто до седых волос остался ребенком.
А то смотришь на них теперь, и просто жалость берет: сидят по своим койкам с градусниками под мышкой, как безголосые, бескрылые пташки, как аисты, которые никогда не увидят солнечного берега, теплых краев, где каждый год зимовали… Вот, полюбуйтесь, что это за колхозник — кашляет, аж окна дребезжат, сморкается прямо в пеструю больничную пижаму, словно это изношенная портянка… И тут еще американцы на нашу голову!..
— Пойдемте-ка со мной, в кабинет. Расскажете толком, в чем там дело, — дежурный врач повернулся к стайке подчиненных, снова обретая металл в голосе. — А вы что здесь, товарищи? Давайте за дело, за дело… С ночной смены попрошу задержаться, может понадобиться ваша помощь.
Дед Скридонаш, по-петушиному выпятив грудь, затопал по коридору впереди дежурного врача, небрежно махнув Рарице: мол, сейчас вернусь. Сказал даже на ходу:
— Я недолго, две-три минуты, поговорю с ним и приду…
Смотри, как покровительственно заговорил — басок совсем как у главбуха или самого председателя, чувствуется, что человек долгие годы на ответственном посту — сторожем продуктовых складов. Понятное дело, нередко наведываются сюда вышестоящие колхозные товарищи, так что было от кого набраться начальственных ноток.
Много лет подряд Кирпидин сторожил мед и яички, сливочное масло, мясо говяжье и свиное, — всем этим добром кормились детсадик и больница, интернат и тракторные бригады. Ночами напролет охранял он куриное мясо, сахар, подсолнечное масло и даже, бывало, молочных поросят, живых или уже заколотых к важному приему…
Случалось ему порой и словечко замолвить, чтобы учитель, врач, а то и просто сосед или кум получил хорошего медку, сотню-другую яиц или еще чего… Подходили к нему обычно и в сторонке заводили разговор:
— Спиридон Николаевич, тут такое дело, понимаете… Надо бы петушков хороших с фермы достать, штучек пять-шесть. Не подскажете, с кем лучше договориться? У жены день рождения, гостей наприглашали… А уж я в долгу не останусь, не сомневайтесь.
Ах, что делается с Кирпидином в эти минуты! Сначала он не спеша поднимает глаза, но не потому что проситель высок ростом, — нет, просто деду Скридону надо все объяснить человеку. Он хочет посмотреть ему в глаза, чтобы тот понял раз и навсегда: старый сторож Патику тоже кое-что значит на этом свете, если приходится тебе, гордец, просить у него.
А ну-ка, сам-то ты, дорогой проситель, достойный ли человек? «Посмотри на себя, до чего дожил, ко мне пришел, к сторожу, унижаться… Как нет у тебя в доме дня рождения, ты меня и не замечаешь, будто я муха какая-то. Ходишь гоголем, головы не повернешь, а сейчас что? Вспомнил, что есть такой дед, скрючился в три погибели, просишь, да? И все из-за какого-то петуха на холодец…»
Тот уже про себя кроет трехэтажным ту минуту, когда дернула его нелегкая подойти к Кирпидину за петухами, — да ну его к дьяволу, всю душу вымотает, старый хрыч!
Наконец Скридон выговаривает:
— Что ж, это можно… С удовольствием, — и опускает глаза долу. — Надо заявление написать, а я направлю куда следует через кладовщика. Будет сделано, не беспокойтесь.
И сама собой выпячивается грудь колесом: «Ну что? И тебя я стер в порошок, а ты, дурень, и не заметил. Или сделал вид, что не заметил… Ты, может, вообще понятия не имеешь, что такое достоинство человеческое, а я за него в тюрьме сидел. И сам тогда, как петух, клевал на суде прокурора, и ты, дылда, тоже смеялся вместе со всеми: „Ну и балда этот Скридон, ну и остолоп! Вздумал плетью обух перешибить. Дался ему этот агент по заготовкам! Да отдай ты ему трех жен и любовницу в придачу, если позарится на такое добро, зато не отдавай шерсти, яичек, мяса…“ И вот я отсидел, а ты ко мне на поклон — устрой, говоришь, петуха на холодец! Ну, и чем тебе гордиться, миленький мой?»
Тогда они покатывались со смеху: «Подсудимый Патику, сядьте!» — велел судья.
«Да я и так сижу», — отвечал Спиридон.
«Встаньте, подсудимый, когда с вами говорят!»
«Да я встал уже, граждане товарищи, разве не видите?»
«Так выйдите из-за парты, чтоб все мы вас видели!»
И он выходил, неуклюжий коротышка, и стоял перед залом, смешной, лохматый, и в тот же вечер его отправили на четыре года перевоспитываться, до самого пятьдесят третьего, исторического. И за что, спрашивается? За то, что его жена кормила рябой курочкой агента по заготовкам, пока Скридон бороновал кукурузу в долине Хэрмэсэроая!
Вспомнилось ему, как один умник захотел защитить его от прокуроровых нападок. С какой стати, если Кирпидин сам может за себя постоять?
Он даже не сразу понял тогда, что к чему, и спросил тихонько у милиционера:
— Послушайте, а это кто?
Если вы помните, заседание было прервано, когда подсудимый попросился по малой нужде. И, выйдя на улицу с милиционером за спиной, он не сделал ничего другого, как выпустил из утробы распиравший его изнутри воздух. Ничего не мог с собой поделать, когда закипала в нем бессильная ярость, — ни сейчас, ни тогда, в юности на танцульках. Даже пожаловался молодому сержанту:
— Слушай, если бы подержали меня хоть немножко… точно тебе говорю, сделал бы это при всем честном народе.
После перерыва, когда попросил слова адвокат, Скридон поинтересовался у милиционера, как у близкого человека, посвященного в интимные слабости подсудимого:
— А это еще что за птица?
— Помалкивай, — шепнул сержантик. — Это адвокат, твой государственный защитник. Будет тебя защищать.
— А кто его просил?
Патику забеспокоился, заерзал, поднял опять руку, как ученик, прося слова.
— Сиди тихо, хуже будет, — отрезал милиционер.
Тем временем адвокат закончил вступительную часть и перешел к главному:
— …Вот почему я хочу процитировать здесь, уважаемый товарищ судья и товарищи присутствующие, отрывок из свода местных законов середины семнадцатого века, если точнее, то 1641 года, которые собрал и издал наш первый господарь Василий Лупу в городе Яссы, в типографии, высланной ему Петром Могилой из великого города Киева, где написано следующее…
Он порылся в своих бумагах и стал читать, поглядывая поверх очков, как бодливый бычок:
— Вот что сказано в данном параграфе. — Он торжественно принялся декламировать. — Я цитирую: «И та женщина, коя уличена в прелюбодействе, пусть нагая будет посажена на осляти и выставлена на позорище перед лицом сограждан своих, ибо была она дана мужу своему, как сказано в святом писании господа бога нашего Иисуса Христа, супругой до скончания дней его, а не любовницей, сосудом похоти и греха. Ибо таково есть учение и обычай дедов-прадедов наших, и да пребудет так впредь…»
А зал, будто ничего другого не умел, перекрыл последние слова адвоката громовым хохотом. Ух, устроить бы сейчас вместо этого заседания суд и расправу на старинный манер! Притащить осла, скинуть одежонку с тощей, плоской, как доска, Тасии, взгромоздить ее на ослиную хребтину — и вперед!
Лилипутик Патику возьмет палку, ухватит под уздцы осла и затопает по улице своими крошечными шажками, с копной нечесаных волос цвета конопли, которые не желают подчиняться расческе, и будет шнырять по сторонам своими кругленькими выцветшими глазками рассерженного хорька.
И шел бы он в своей замызганной фуфайке, подвязанной веревочкой, и в огромных ботинках, на пять номеров больше, словно цирковой клоун — Карандаш, Паташон или сам Чарли Чаплин, — и помахивал бы палочкой, отгоняя собак, мальчишек, а заодно и всех дураков, которые над ним потешаются! И сзади трюхал бы маленький ослик, а на нем желтой восковой свечой возвышалась Анастасия, неверная жена, и ветер развевал бы ее жиденькие космы, а следом прыгала, мычала, улюлюкала и кривлялась толпа земляков, готовых забросать эту свечу каменьями и комками глины. И надо всем этим дирижерской палочкой торчал бы ослиный хвостик, помахивая из стороны в сторону…
Что же здесь осталось, братцы, от священного писания: «Смотрите на жен ваших, как на свое поле, с желанием собрать плоды, которые останутся при вас»?..
Вдруг бадя Скридонаш встает и говорит:
— Я скажу вам, товарищи граждане, откуда взялся осел. Осел — это тот самый агент, который ездил верхом на уважаемой моей супруге. Пожалуйста, не возражаю, можете ее раздеть. Посмотрите, что осталось у нее на шее и на спине, и пониже спины, полюбуйтесь, как он ее погонял… При чем здесь моя пряжка? Это его заслуги…