Владимир Санин - Старые друзья
Лыков с натугой усмехнулся, уселся поудобнее и стал меня изучать. Морда у него в самом деле сильно побагровела, и дышал он нехорошо, с хрипом, но взгляд был тяжелый, скверный — профессиональный, отработанный на допросах взгляд садиста. Так он, наверное, смотрел на Андрюшку, молодого, могучего, красивого, беспомощного в жерновах этой жуткой мельницы. Не дай бог зависеть от человека с таким взглядом. Раньше я этого не замечал, да и личина у Лыкова была другая — борец за чистый моральный облик, интересы ветеранов.
— Сказать, о чем ты думаешь, Захар? Эх, думаешь ты, было время, когда я из этого обрубка Гришки Аникина мог сделать лагерную пыль… И почему это я одну ветвь отрубил, а вторую оставил?
Лыков молчал. Ну и хрен с тобой, молчи, впитывай информацию, ничего для себя полезного и приятного ты из нее не извлечешь.
— Хорошие были времена, да прошли, — продолжал я. — «Те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные брели в этапы длинные…» Брели или плелись? Точно не помню… И люди какие! Берия, Абакумов, Меркулов, Кабулов — рыцари без страха и упрека, у каждого в кабинете портрет Дзержинского и умывальник, чтоб руки всегда были чистые. Сказочные времена! А сегодня что? Какому богу молиться? Перед кем глаза закатывать, священный восторг испытывать? Тоска, Захар. Ценным имуществом полным-полна коробочка, а власти нет… Хотя кое-какая осталась, недаром один умный человек сказал, что тебя не то чтобы боятся, но опасаются. Не молодежь, конечно, молодежи на вашего брата начхать — опасаются те, кто помнит. Уж очень хорошую память вы о себе оставили — тот, кто помнит, до смерти не забудет. Поэтому и опасаются. А вдруг гласность и перестройку прихлопнут? Тогда ведь ты снова понадобишься, бесценный опыт, все фамилии записаны, досье на дому!
Лыков молчал.
— Не понадобишься, — с уверенностью сказал я, — назад ходу нет. Михал Сергеича народ в обиду не даст. Знаю, не любишь ты его, Захар, даже ненавидишь, а что толку? Клыков-то у тебя нету, вырваны, вздыхай себе по генералиссимусу хоть двадцать четыре часа в сутки. Ха, как ты в своих выступлениях соловьем разливался: «Мы шли в бой за Родину, за Сталина!» Может, ты в трибунале и приговаривал за Сталина к вышке или штрафбату, а я в атаке такого ни разу не слышал. На танках видел — и за Родину, и за Сталина, а в атаке, Захар, «а-а-а!» ревели, а не стихи декламировали. Хотя какой-нибудь офицер мог и продекламировать, если знал, что особист за спиной стоит. Возвращаюсь к началу: не понадобишься, это твердо. И жить тебе, Захар, одними воспоминаниями о «праведных» делах своих… Вот интересно, какие сны тебе снятся? Мне, честно признаюсь, чаще всего рукопашные и танки, что на нас с Андрюшкой ползут. А тебе? Доносы, допросы, расстрелы? Неожиданная мысль: а почему, черт возьми, это бывших палачей должны опасаться, а не наоборот? Ведь вашего брата нынче стали за ушки на божий свет вытаскивать, то одного, то другого. Гестаповцы, эсэсовцы тоже приказы выполняли, почему же их вытаскивать, а вас, невинных овечек, к праздникам икрой баловать? Несправедливо, недалеко вы от них ушли. Я к тому, что не тебя, а ты должен опасаться и с лютой тревогой думать, не пришла ли твоя очередь отвечать. Вот, например, явился к тебе я, Григорий Аникин, и спрашиваю, почти что как бог у Каина: что ты сделал с моим братом Андрюшкой? И тебе придется отвечать. Придется, потому что положение твое аховое. Ты же не дурак, понимаешь, что все козыри у меня. Будешь играть в открытую — только я буду твоим судьей, а не захочешь — встанешь навытяжку в зале суда, как стоял перед тобой когда-то честный советский генерал, с которого ты грозился погоны сорвать. Учти, спрос с тебя не только за Андрюшку, я тебе Алексея Фомича тоже не прощу… Теперь к делу. Калач ты тертый, на испуг не возьмешь, все законы вызубрил. Поэтому предлагаю не слишком чистую, но сделку, обмен баш на баш, как нас собачья жизнь приучила: ты мне, я тебе. Ты мне рассказываешь, за что посадил Андрюшку и все дальнейшее, до неизвестной могилы на Колыме, а я тебе дарю Петькин донос.
— Ничего я про Андрея не знаю, — угрюмо выдавил Лыков. — Не я его сажал.
— Вспомни, Захар, предупреждал: встану и уйду — будешь за мои протезы цепляться. Очень неприятный донос написал Петька.
— Дай почитать.
— А вдруг сунешь в рот и проглотишь? Шучу… Но лучше я сам прочитаю: «Настоящим свидетельствую, что анонимные письма с клеветой на Героя Советского Союза тов. Медведева И. К. писал в моей квартире Козодоев И. И. под диктовку Лыкова 3. Н.». Далее, — я сложил бумагу и сунул ее в карман, — подробности, чистосердечное раскаяние и подпись — Петр Бычков. Как видишь, продал тебя Петька с потрохами, своя шкура дороже. Представляешь, что будет, если дам ход этой бумаге?
— Клевета!
— Ну ты даешь, Захар, а ведь опытный волк, — я вытащил из кармана другую бумагу. — Заявление Козодоева: да, виноват, писал собственноручно под диктовку Лыкова… И этот дружок тебя продал не за понюх табаку. А дальше — сам соображай: товарищеский суд, и не только товарищеский, лишат тебя чести, а может, и пенсии военной, жене, детям придется в глаза смотреть… Думай, Захар, тебе жить.
Лыков курил одну сигарету за другой. Наконец решился.
— Бумаги у тебя — ксерокопии или оригиналы?
— Оригиналы.
— Копии снял?
— Не догадался.
— Давай обе.
Я почему-то поверил и отдал. Лыков надел очки и стал внимательно читать… Отвратительная штука — доносы. Тысячи лет спорят мудрецы, что есть человек и чем он отличался от других живых существ; мне пришло на ум такое: «Единственное на свете животное, способное доносить, клеветать и предавать». Украшение живой природы! Костя уже лет сорок вылавливает мелких и крупных жуликов, рецидивистов и бандитов, он после фронта несколько раз был ранен, один раз тяжело, ножом в спину. А по мне удар ножом в спину честнее, чем анонимка: бандит рискует свободой, а то и жизнью, а доносчик почти ничем, даже сегодня, не говоря уже о тех временах, когда доносы считались делом чести, славы, доблести и геройства. Плевать стукачам на укоризненные статьи в газетах и даже указы, они стучали и стучать будут, а попадутся — суд отнесется к ним куда снисходительнее, чем к мелкому карманному воришке, хотя для общества много опаснее не воришка, а растлевающий души доносчик и клеветник. Я не за то, чтобы лишать его свободы, он и в тюрьме будет стучать и отравлять все вокруг себя, я бы поступил по-иному: обложил огромным налогом доносы и клевету, такой чудовищно-огромной суммой, чтобы стукач всю оставшуюся жизнь проклинал день и час, когда излил на бумагу яд.
О чем думал Лыков, читая, должно быть, впервые в жизни доносы на себя? Может, взвешивал, как поступить: послать меня подальше и начать непредсказуемую борьбу за свое честное имя или все-таки не рисковать и бросить мне крохи информации? Или я ни хрена не разбираюсь в людях, или, наверное, это он и взвешивал, перечитывая доносы и время от времени исподлобья на меня поглядывая. Придя наконец к какому-то решению, он щелкнул зажигалкой, сжег бумаги над тарелкой и пепел спустил в унитаз. Затем, вернувшись, вновь уселся напротив и закурил, я тоже, и с минуту мы молча сидели, затягиваясь дымом и посматривая друг на друга. Я не жалел, что рискнул. Лыков должен понимать, что спустил в унитаз он лишь бумаги, а не свое прошлое, которое сегодня стало до чрезвычайности уязвимым. Я сидел и ждал, и сердце мое глухо ныло от воспоминаний о моей невозвратной потере, от сознания того, что человек, сидящий напротив, лишил меня любимого брата и сейчас должен будет рассказать, как и почему он это сделал. Должен, никуда не денется, не такой он дурак, чтобы не видеть, что я готов идти до конца. Сверх ожидания чтение доносов не перевозбудило его, как я поначалу предполагал, а, наоборот, будто раздавило; именно так, не расстроило, не обескуражило, а раздавило: он сник, как шар, из которого выпустили воздух. Многое сегодня для него было впервые: и доносы на себя, и положение подследственного, и удручающие мысли о том, что самая тайная сторона его жизни, когда-то заставлявшая людей трепетать от догадок и делавшая его фигурой грозной и неприкасаемой, вдруг станет предметом открытого и до крайности неприятного обсуждения. Все в прошлом, как у полного банкрота! До чего раньше все было просто. Пачка бланков-ордеров на арест, вписал нужную фамилию — и никаких гвоздей: был человек — нет человека. Вот это власть! Знать, что ты можешь одним лишь слабым шевелением пера изломать, истоптать, морально и физически уничтожить человека — да за такую власть черту душу продашь! И тут на старости лет такая неудача: остался и без власти, и без души. Обезоружен, унижен, предан, прижат к стене…
— Баш на баш, — напомнил я и незаметно включил диктофон.
Лыков раздавил окурок в пепельнице.
— И чего я тебя тогда пожалел…
— От доброты душевной, — предположил я. — Давай с самого начала.