Федор Кнорре - Рассвет в декабре
Нина вытирала влажной ваткой ему лицо. Одеколон пахнул искусственным лесом, хвоей.
— Ну, как ты сейчас? Получше, правда?
— А было… долго? — сонно, с запинкой спросил он. — Доктор?
— Порядочно. Да, и доктор приезжал. Просто у тебя был беспорядок, но все теперь обошлось… Хоть бы тебе перестать вспоминать и волноваться…
— Разве они слушаются. Сами лезут… Вспоминаются.
— Балкон?
— Что, что? Я опять… вслух говорил?
— Всю ночь. Потом замолчал, я Олега посадила стеречь, велела разбудить, если ты опять начнешь… Мама поехала к своей этой… навещать… Ты и без памяти, однако, хитрый, при ней ничего про балкон не говорил. Ты чувствовал, что я с тобой одна сижу, а ее нет?
Он долго раздумывал и с удивлением признался:
— Знаешь, кажется, чувствовал.
— Я так и знала, что при ней не будешь… Правда, ты связно только сегодня ночью говорил, а она уже спала. Она двое суток от тебя не отходила. Что да, то да. Двое суток не спала.
— Нина!.. — тонким голосом проговорил он, прислушиваясь. — Нина!.. Начинается.
— Бегу!
Она умчалась на кухню, а он стал считать секунды, прислушиваясь к звону стекла, металла о фарфор… Слава богу, кипятить она не стала, — значит, все было приготовлено заранее.
Он еле почувствовал долгожданный укус дружелюбной пчелки — иголки шприца — предвестник освобождения от смертельного обхвата борца-тяжеловеса, старавшегося его придавить к земле.
Все как всегда… Борец стал слабнуть, свалилась его тяжесть… Покой, умиротворение. Разговаривать опять стало так же легко, как думать.
Нина, напряженная, пристальная, ждала затаив дыхание и вдруг расслабилась, вздохнула, когда он заговорил.
— Боль проходит понемногу… не на век она дана…
Он отметил, что в ее смешке была радость. Это в первый раз было — радость за него. А не за то, что в доме не произошла некая неприятность, влекущая за собой суету и скучные хлопоты.
— Злую муку и тревогу… что?… Оттесняет? Заменяет?.. Нет… Боль проходит понемногу, не на век она дана, Злую муку и тревогу… побеждает тишина! Побеждает тишина.
— Совсем победила? Совсем!.. Ну, живем!.. Хорошо, а откуда это?
— Ты это что? Правда радуешься?
— Отлично — прекрасно! Я ведь научилась понимать. Тебе сейчас говорить ничего? Не трудно?
— Трудно. Молчать! Мне сейчас молчать трудно. То есть я могу молча думать. Или вслух.
— Тогда думай вслух. Мне кое-что выведать бы у тебя. Война кончилась, да? И ты ведь жив остался, а об ней что-нибудь… с ней ты встретился? Что-нибудь было дальше?
Алексейсеич молчал долго; видно, трудно ему было вернуть мысли к ее вопросу, да он и не очень вслушивался в него.
— Да, как же… Что было? Когда война уже позади осталась? Да. Письмо было. Вдруг я от нее письмо получил. Из города. Это километров сорок от комбината, где я работал. Совсем рядом. Сообщение очень плохое. Летом по реке, а зимой, в заносы, бывало, только на тракторах добирались. Письмо деловое, чтоб я непременно наведался к Аникееву. Ну, и к ней… А я у Аникеева уже бывал, и больше мне было незачем к нему. Существование мое тогда еще происходило по временному удостоверению. Недостроенный комбинат, при нем бараки временные, и эта временная жизнь затянулась у меня порядочно, даже как бы устоялась в этой своей долгой временности. Да я и помню плохо то время. Так бывает, точно внутри у тебя остановилась вся работа. Выключили, все и замерло. Тишина, и нигде даже не тикает.
Правда, я все весны дожидался в ту пору. Все казалось: только бы весна, и тогда что-то будет!.. А до весны далеко. Морозище.
Письмо мне совсем чужим показалось. Я решил отложить его до весны, но почему-то на другой день поехал в район. Туда два трактора шли с санными прицепами, железные бочки везли — за горючим. Я пристроился и поехал.
Пустили меня к Аникееву в кабинет.
Спрашиваю, нет ли чего нового для меня.
— А ты с чего это решил? Кто это тебя надоумил ко мне? — прищуривается на меня Аникеев.
— Письмо получил. Мне посоветовали.
— Тогда ясно. А ты с ней уже повидался?
— Нет, не повидался.
Он видит, что я не вру, и перестает прищуриваться. Он думал, что у него делается очень проницательный взгляд, как он прищурится.
— А как ты до города добрался?
— Трактора за горючим шли.
— В такой морозище? Ну-ну… Да, гражданка нам все подтвердила. Но именно то, что мы и так знали. Все это верно. Мы даже установили, что ты действительно на июнь месяц получил путевку для лечения в Западную Украину и там тебя накрыла война, все это и дальше, что ты из лагеря бежал, все выяснено, кроме того, как ты опять в лагере оказался под совершенно чужой фамилией. На кого ты ссылался, сплошь в живых никого не осталось. Или определенного ничего не могут сказать. Так что же ты приехал?
— Сдуру. Письмо сбило.
— Нет, не сдуру. Сдуру сорок километров на мерзлой бочке не катаются. Ты на что-то надеялся, — и опять пронзительно сощуривается. — Надеялся ты, Калганов!
— Больше не буду.
— У тебя временное удостоверение очень хорошее, многие позавидовать могут. Тебе за него держаться, как за спасательный круг, надо… Ты Пиликанова знал? Ну все равно, у вас там бригадиром работал. Теперь мы установили — каратель, четырнадцать человек только лично расстрелял. Своими руками. А к нашему коменданту в Германии тоже явился в полосатой куртке. Жертва фашизма. А его в лагерь сунули за то, что своих полицаев обворовал… Понимаешь, сколько еще грязи кругом нас!..
Может быть, это мне только сейчас так представляется, или на самом деле — жил я тогда в каком-то одеревенении чувств.
Думаю: «Пойти к ней или нет?» Соображаю, что зайти нужно: она же мне письмо писала. К тому же странно — каким образом она меня разыскала. И сама тут оказалась? Все я соображаю, но все это мне как-то тупо и безразлично.
Она писала, что в столовой работает официанткой, но оказался это скорее ресторан, чем столовая. «Байкал».
Я зашел со служебного входа. Снаружи первая дверь обледенела, крыльцо скрипит от мороза, а вошел — там теплынь.
Плита громадная, на ней кастрюли кипят, булькают, гремит посуда в лоханях с горячей водой, судомойки перекрикиваются, официантки с подносами забегают.
Подходит ко мне она, и мы стоим, друг на друга не смотрим. В руках у нее пустой подносик, точно щит, и она им прикрывается, перед собой держит, уголком по подбородку себя постукивает.
— У Копченого был?.. Ну, у Аникеева? Что он тебе?
— Все то же.
— Ну и ничего, ты руки не опускай. Хорошо, что побывал. Замерз? Голодный? Чаю хочешь?
— Ничего не нужно… — А грудь с мороза ломит. Выпил стакан горячего чаю, чего-то пожевал тут же, у дверей стоя. Это мне другая официантка принесла. Подлетела, с любопытством меня разглядывает:
— Здравствуйте, будем знакомы, Ада! Неужели вы не присядете, ах какой настойчивый у вас характер! Право, лучше бы присели!
В общем, вернулся я на комбинат и решил, пускай и весна даже наступит, все равно в город мне ходить больше незачем.
И действительно, весна пришла, а мне ее и не надо. По воскресеньям брожу кое-где по недалеким окрестностям, по лесу, вижу, последний снег уже съело даже в темных овражках. Лужи на полянах озерами стояли, а теперь только сырая земля под сапогами чавкает, березы выкинули свои листочки с ноготок ростом — все это я отмечаю, и все мне ни к чему: однако, наверное, что-то копилось, копилось во мне. Тикало потихоньку, как в будильнике, и вдруг щелкнуло, подошел такой час. Смешно даже, от какого пустяка. Бродил я по лесу и вдруг слышу: кукушка!.. Высвистывает в свою пустую глиняную дудочку, где-то высоко в зеленой листве. И все мое зимнее одеревенение, все тупое беспамятство поползло с меня, точно гнилой мешок с головы, распался клочьями, освободил мне глаза и уши. И я опомнился. Мне стало жизни жалко. Как же так? Почему же я так себя стал презирать, точно вижу себя не своими, а чужими подозрительными глазами? Правда, похоже, я как-то себе сам перестал с некоторого времени верить. И вот вдруг: кукушка! Ведь и у меня была когда-то своя совсем другая весна в далекой прежней, безвозвратной довоенной жизни — я уже однажды стоял так же в лесу и вот точно так же услышал, вслушался и, оказывается, запомнил кукушкину дудочку.
Это, я замечал, бывает — один какой-нибудь раз, день или час из всех ударит, как прямое попадание, и на всю жизнь.
Был у меня в самом далеком далеке такой день: только что топоры кончили стучать, плотники распрощались и ушли совсем, и после них удивительная осталась тишина, и вот тогда я и услышал: в холодном воздухе невидимо высвистывает дудочка. Подсыхает сырая земля на поляне, вся в стружках, в свежих щепках, а посредине стоит мой только что срубленный дом, все только-только доделанное, едва успели навесить последние двери, вставили рамы, покрыли шифером крышу и в первый раз затопили едва просохшую печь. Из трубы побежал первый голубой дымок, лениво пополз вверх, путаясь в мелкой листве осинника.