Витаутас Петкявичюс - Рябиновый дождь
Утром Бируте спросила его:
— Всю ночь работали?
— Работал, — покраснел он.
— А стол зачем придвинули?
— Это привычка. — Он даже вспотел. — Фортификация, понимаешь? От жены. Когда разойдешься, назад возвращаться трудно, а она лезет со своими женскими капризами…
— Как вы так можете? — Она имела в виду жену Моцкуса, но Викторас, стараясь понравиться Бируте, сделал вид, что не понял этого:
— Скоро пятнадцать лет, как я влез в эту каторгу. Я ее уже не ощущаю, она даже нравится мне. Ты понимаешь — информации, книг с каждым годом все больше, а голова у человека одна, поэтому ученому надо обладать талантом трудоспособности. Но даже этот дар природы уже не спасает. Кроме него, необходимо еще и чутье художника, чтобы знать, за что хвататься и от чего отказываться. А у меня это есть, я чувствую это в себе, вот почему я за сравнительно короткий срок добился куда больше, чем другие. Кроме того, ученый должен уметь превращать всю накопленную им информацию в новое качество, в новые мысли, в новые идеи. И наконец, он обязан ежедневно, ежечасно ломать стереотип мышления, он должен воспитать в себе умение сомневаться, он должен сомневаться.
— Даже в людях?
Моцкус громко рассмеялся:
— Нет, в людях необязательно. Это уже область психологов и писателей, а я выше производства и распределения товаров пока еще не поднимался.
— Но вы верите в них?
— Как тебе яснее сказать?..
— Я вижу, вы до тех пор будете выкручиваться, пока все не запутаете. Очень прошу, не смотрите на меня свысока и не смейтесь: почему вы тогда не поверили мне?
— Что ты, моя милая!.. Про тот случай надо забыть. Идешь, вооруженный до зубов, стреляешь, подкарауливаешь, и вдруг из кустов заяц не заяц, девица не девица, а когда ты ее задерживаешь, она говорит тебе: вы моя судьба. Ведь это фантасмагория!
— Но вы этого не забыли?
— Не забыл.
— Значит, за этими моими глупыми словами стояло еще что-то, — сказала она и поднялась. — И все еще стоит.
— Спасибо тебе.
— Почему вы все время благодарите меня, будто я вам милостыню подаю? Я никогда не забывала вас, но и не сделала ни одного шага, чтобы напомнить о себе. Я вас тогда не только во сне видела. Вы приходили к моему отцу, красивый, сильный, хороший, умный, а я тайком наблюдала за вами, потом тайком любила, ненавидела, писала письма, отправляла и рвала, даже тайком мстила… потому что тогда я еще была ребенком, но у меня уже было сердце и женская интуиция… А когда я начала понимать, кто я такая и ради чего живу на свете, когда я стала тосковать по любви, мужчины стали таять как снег, посыпанный сажей послевоенных лет, самые красивые, самые лучшие. Остались только Стасис да еще несколько заливших себе глаза голоштанников. А вы по-прежнему приходили к нам будто из другого мира. Охотились… Я уже и думать о вас не смела. А тогда… только поговорила во сне с мамой — проснулась, а вы и бабахнули прямо в меня… Вот вам и новое качество.
— Прости, — он стал целовать ее руки, потом и губы, и глаза…
Она осталась еще на одну ночь, а Моцкусу казалось, что между ними ничего такого и не произошло… Он вертелся вокруг нее, как старый тесть вокруг снохи. Он ласкал ее и боялся, он жаждал ее и стеснялся, пока Бируте снова не спустила его с небес своей обескураживающей простотой:
— Вы жене честно признаетесь?
— Конечно. — В первую минуту он нисколько не сомневался в этом.
— И я, — добавила она. — Теперь у него будет за что ненавидеть меня.
— А как моя жена?
— Для меня она останется такой же, как была, может, даже лучше.
— А я?
— Мне трудно сказать, но если откровенно — лучше бы я не приезжала к вам.
— Почему? — немного оскорбился Моцкус.
— Вы были для меня богом, человеком моей мечты, а теперь только мужчина, который думает, что скажет своей жене, когда та вернется с курортов.
— Это по-человечески, но раз уж откровенно, то откровенно, — загорелся Моцкус. — О своей жене я не могу сказать ни одного плохого слова. Она человек своеобразный. Она стесняется своей доброты, своего великодушия, потому ненавидит это и в других людях. Ей нужен обиженный и несчастный, о котором она могла бы постоянно заботиться, ради которого могла бы жертвовать собой, не задумываясь, ни зачем это нужно, ни что из этого получится. Только рядом с таким она может расцвести. Ей нужен Стасис, потому что она — миссионерка по природе плюс фанатичка, рабыня своих капризов. Я говорю: капризов, так как твердых убеждений у нее никогда не было и нет, поэтому она очень много говорит, болтает, пока, наконец, не заведется, не убедит себя в чем-нибудь, и тогда уж держись…
— Так в статьях пишут, но и то не о людях, — удивилась она. — Я немножко боюсь вас.
Моцкус проводил ее до вокзала, но в последнюю минуту передумал, вызвал по телефону Йонаса и приказал отвезти Бируте домой.
— Смотри, головой за нее отвечаешь, — почему-то сказал ему.
Эти несколько дней, ожидая возвращения шефа, Саулюс ничего не делал, только жалел, что не ушел с работы, и рылся в памяти, словно в мусорном ящике. Сопоставлял факты, подгонял их к заранее принятому решению. Он оправдывал только Стасиса, а к Моцкусу был строг и безжалостен. Даже когда жена попыталась заступиться за шефа, он иронически улыбнулся ей и сказал:
— Малышка, ты ничего не знаешь и, будь добра, не вмешивайся в чужие дела.
— Я ничего не хочу знать, — защищалась жена. — Этот человек мне просто противен. Не понимаю, как ты мог просидеть с ним до самого утра?
— Мое первое впечатление было точно таким, как твое, — говорил он голосом умудренного человека, — но, когда я во всем разобрался, стал думать по-другому. Зло часто облачается в красивую, но обманчивую форму, поэтому я ради правды могу сцепиться и с богом, и с чертом.
— Я не понимаю тебя, — ее глаза бегали. — Ты говоришь чужие слова. Наслушаешься, наберешься от ученых и начинаешь повторять как попугай. Мне наплевать, что говорят эти завистливые мудрецы. От этого человека так и разит бедой.
— Оригинально! — Он сосредоточенно ходил по комнате. — И по-научному. Значит, у беды есть свой запах?
— Есть! — Жена даже покраснела. — Да еще какой, только не мельтеши перед глазами, будто апостол. Ты мне уже надоел. Когда хоронили маму, люди, собравшиеся на похороны, притиснули меня к гробу, прямо к лицу матери. Мне наступали на ноги, меня толкали локтями. Тогда я страшно испугалась и почувствовала, чем пахнет беда. Это запах увядающих трав, погасших свечей, сырой земли и умершего человека. Это запах воздуха, выдыхаемого пришедшими на похороны стариками… Разговаривая с ним, я опять почувствовала все это.
— А дальше что? — Горячность жены заставляла Саулюса сопротивляться.
— А его рука, боже ты мой!.. Как три раза варенная и совсем развалившаяся клецка!
— Теперь все?
— Нет, не все. Только вспомни, как он смотрит на человека! Мне казалось, что он раздевает меня и ищет вшей в каждом шве моего платья.
— Вот давай-ка подведем итог. — Он говорил повышенным тоном, торжественно, как когда-то на комсомольских собраниях. — За запах беды, за дряблую ладонь и искание в чужих швах — приговорить Стасиса Жолинаса к вечной каторге с высылкой его из Литвы в темную каморку или с повторным отравлением крысиным ядом!
— Чего ты кривляешься? Что случилось? С тобой невозможно разговаривать!
— А куда денем все то, что он позавчера нам рассказал?
— Я ничего не знаю.
— Знаешь, — он повысил голос, — не выкручивайся! Я всю ночь чувствовал, что ты подслушиваешь за дверью. И едва он ушел, сразу шмыгнула в кровать. Или не так?
Жена залилась краской и отвела взгляд в сторону. Она хотела крикнуть: «А может, ты вздумал заработать эти восемь тысяч?..» — но, собравшись с силами, сдержалась.
— Видишь ли, меня трудно обмануть. Во-первых, когда я приехал домой, ты еще не спала. Во-вторых, ты меня ни о чем больше не расспрашивала, хотя вначале я рассердился, что ты подозреваешь меня в измене. В-третьих, разреши расцеловать тебя за это.
Они равнодушно обнялись, будто несчастье чужих людей все еще стояло рядом и наблюдало за ними подозрительным и осуждающим взглядом.
— Но как жутко, Саулюкас, неужели еще есть такие люди? — Грасе полагалась на свою интуицию больше, чем на любые доказательства, поэтому снова попыталась вернуться к разговору.
— Как видишь, — не сдавался Саулюс. — Но теперь Жолинас мне нисколько не страшен. Защищался человечек от беды как умел. Собой рисковал. Но как оправдать Моцкуса? Академик, интеллигентный человек, на целую голову выше этого сорвавшегося с креста Иисусика…
— Он Иуда, не Иисус. Кроме того, и Моцкус не застрахован от ошибок, потому что перед любовью все равны. Чует мое сердце: твой шеф — хороший человек, слишком хороший, вот ты и не веришь в него. Ты по маминому ремню соскучился.