Юрий Нагибин - Ранней весной
— Не смей брать чужого! — и бабка снова подняла руку.
— Ой, не надо! — воскликнул Пал Палыч, сморщив лицо.
— То есть как это не надо? — сурово спросила старуха.
— Подождите, — торопливо заговорил Пал Палыч. — Может быть, я сам впотьмах сунул ножик к ней в зипунишко. Он же висел у двери, рядом с моей курточкой!
— Надо было раньше думать! — зло крикнула Люба.
И все же настоящий смысл запоздалого заступничества Пал Палыча не сразу дошел до меня, в первый миг я почувствовал даже облегчение. Но затем я увидел глаза девочки. Два круглых больших глаза с расширенными зрачками были обращены на Пал Палыча с выражением тягостной, недетской ненависти.
— Нет, — громко произнес вдруг Николай Семенович, — я сам видел, как она играла с ножичком. Ты ведь играла ножичком? — добрым голосом обратился он к девочке.
— Иг-рала… — послышался скрипучий шепот.
— То-то! — облегченно сказала бабка Юля и, взяв внучку за светлый вихор, дважды или трижды с силой дернула книзу, приговаривая: — Не брать чужого!.. Не брать чужого!..
Видимо, девочка уже усвоила эту истину: сосредоточенное и, как мне казалось, затаенно-упрямое выражение исчезло с ее лица, ставшего простым, детским и плаксивым.
— Не буду, баба! — заревела она, и бабка отозвалась умиротворенно:
— Ну, ступай… Погоди, дай нос высморкаем!
Девочка высморкалась в бабкин подол, и через минуту жизнь в нашем тесном жилище настроилась на обычный лад. Катерина кормила младенца, бабка Юля раздувала самовар с помощью старого валенка, а маленькая «грешница» обучала котенка тому благостному закону, который накрепко вколотила в нее добрая бабкина рука. Она клала на пол клубок шерсти и, когда котенок вцеплялся в него лапами, трепала его за шкурку, приговаривая:
— Не брать чужого!.. Не брать чужого!..
Люба молча обряжалась в дорогу. Она натянула ватник, обмотала голову платком, несколько раз закрутив его вокруг шеи; видимо, она собиралась к своему саперу.
— Как, вы уезжаете? — обратился к ней Пал Палыч. — Но мы же уговорились…
Люба молча сняла с крюка велосипед.
— Поезжай, поезжай, дочка, — теплым голосом сказала бабка Юля. — Он поди заждался.
Толкнув передним колесом велосипеда дверь, Люба вышла в сени. Пал Палыч посмотрел ей вслед и вздохнул. Хлопнула входная дверь. Пал Палыч закурил сигарету, вид у него был отсутствующий.
— Николай Семенович, — неожиданно сказал он, подойдя к столу, — вы-то ведь знаете, что девочка… стащила нож?
Николай Семенович в эту минуту вскрывал банку консервов, сделанную, по всей видимости, из кровельного железа, — так взмокло и покраснело от напряжения его большое, толстое лицо. Он ответил лишь после того, как лезвие ножа ровно заскользило по кромке донышка.
— Нет.
— Но вы же видели, как она играла с ножиком?
— Это неважно, — медленно и словно нехотя произнес Николай Семенович.
— Но, простите?! — впервые на лице Пал Палыча я увидел не восторженное, а вполне серьезное, даже несколько тревожное изумление. — Тогда я вас не понимаю… Это же черт знает что такое!.. — начал он с неуверенным возмущением — и осекся.
На него в упор были наставлены два темных, с желтоватыми белками, два много видевших на своем веку, натруженных, по-солдатски зорких, добрых и беспощадных глаза. И грузный, тяжелый, равнодушный ко всему, кроме рыбы, консультант по судакам сказал со странным выражением нежности и злости:
— Вы не заметили, как посмотрела на вас девочка, когда она уже отстрадала свою невольную вину, а вам вздумалось играть в благородство? То-то и оно! Не всякая наука по силам ребенку… Еще придет для нее время, когда она научится ненавидеть таких, как вы… — И совсем тихо добавил: — Ничтожный, жадный, ласковый паразит…
— Ах, вот как! — только и сказал Пал Палыч с каким-то неясным и задумчивым выражением. Да, задумчивым: в его тоне не чувствовалось ни гнева, ни обиды, ни возмущения, ни даже сожаления, лишь чуть-чуть — усталость. Та усталость, которую испытывает путник, слишком рано поднятый с привала. — Когда тут проходит «кукушка»? — вежливо и спокойно спросил он бабку Юлю.
— Теперь уж на рассвете, раньше не будет, — не подворачивая головы, ответила бабка.
— А сколько до города?
— Километров десять.
Пал Палыч неторопливо оделся, нахлобучил кепку, поднял воротник щеголеватого пальто и подошел к двери. Теперь уж я видел его как сквозь увеличительное стекло: он явно надеялся, что его остановят. Не дождавшись этого, он толкнул дверь. Ночь глянула в лицо Пал Палычу темнотой и холодом. Аккуратно притворив дверь, он разделся и сел на кровать.
— В конце концов каждый имеет право на постой, — без всякого вызова или бравады сказал Пал Палыч и, взбив подушку, улегся спать.
Николай Семенович уступил мне половину своего тюфяка, и я прикорнул у теплого бока соседа…
Утром Пал Палыча уже не было в избе, видимо он уехал с первой «кукушкой». Уехал, забыв расплатиться за ночлег. Но все, чем он пользовался у нас: сапоги Николая Семеновича, бабкин плащ и ватник, моя удочка, запасные крючки, банка с мотылями, перчатка, — все было аккуратно сложено на лавке, являя с полной очевидностью, что уголовной ответственности Пал Палыч не подлежал…
1954
Четунов, сын Четунова
Как и обычно, Сергей Четунов проснулся оттого, что нечем стало дышать. Каждое утро здесь, в пустыне, начиналось для него с ощущения душащей тяжести; это значило, что солнце успело нагреть брезентовую стенку палатки, близ которой стояла его складная койка. Он был новичком, и ему досталось самое плохое место. Пройдет еще несколько минут, пока солнце доберется до Морягина и Стручкова, поэтому оба его соседа сладко спят.
Первым движением Четунова было схватиться за флягу. Но фляга, по обыкновению, была пуста, несколько тепловатых капель упало ему на нижнюю губу и растворилось в суши рта, оставив на зубах хруст песка. От сухого глотка больно саднило гортань.
Четунов потянулся и отстегнул клапан люка. Пахнуло теплым, но более чистым, чем в палатке, воздухом, и тонкий лучик солнца, словно раскаленная проволока, протянулся от люка к столику Морягина. Лучик капнул золотом на пустую бутылку из-под шампанского, в горлышке которой торчал свечной огарок, растекся радужными бликами по рыжей коже горных ботинок, тоже стоявших на столике, и двумя серебряными пуговками зажег выпуклые глаза ящерицы, накрытой стеклянной банкой.
«Ящерица. К чему она тут? — брезгливо подумал Четунов, глядя, как трудно, судорожными толчками втягивается и вспухает светлая кожа на горлышке ящерицы. — Она же задохнется!» Он шагнул к столику Морягина, чтобы освободить ящерицу, но случайно задел столик, что-то звякнуло, и Морягин поднял над подушкой красное потное лицо.
— Что такое? — буркнул он хриплым, непрокашлянным голосом.
— Ящерица вот… — пробормотал, отчего-то смутившись, Четунов.
— Это я сыну. Не трогайте! — Морягин повернулся на другой бок и сразу заснул.
«Ну и тип! — думал Четунов, выбираясь из палатки по маленькой лесенке, прорубленной в глине (палатка была до половины врыта в землю). — Будто нельзя усыпить ее эфиром. Как это он на меня прикрикнул: „Не трогайте!“ Надо бы взять да выпустить ящерицу или заставить Морягина ее усыпить!»
Но в глубине души Четунов знал, что он этого не сделает, и Морягин знал, что Четунов этого не сделает. «Лучше всего люди угадывают чужую деликатность. Здесь уже поняли, что я не скандалист. Но сегодня мой день, а не ваш, товарищ Морягин!» — И Четунов засмеялся, сразу придя в хорошее настроение.
Он стоял близ края такыра — большой плоской глинистой тарелки в десяток квадратных километров. Рассеченная во всех направлениях множеством тонких трещин, гладкая, твердая, белесая, почти белая, почва такыра напоминала паркет. Вдоль ближнего края такыра тянулись полуврытые в землю палатки, стояло несколько грузовиков, буровой передвижной станок и два трактора.
А дальше простиралась пустыня — бесконечные желтые просторы песков. На границе такыра песок был усыпан угловатыми обломками глины, сдутыми ветром с такыра и обожженными солнцем до крепости черепицы, словно там разбился вдребезги гигантский воз глиняных кувшинов.
Какое-то одинокое, бесприютное чувство рождал у Четунова этот голый, обглоданный солнцем и ветром пейзаж. Но сегодня Четунов поймал себя на том, что унылый вид такыра не вызывает в нем обычной неприязни. «Отличная природная взлетная площадка», — вспомнились ему слова летчика, доставившего его сюда из Ашхабада. Похоже, что такыр окажется неплохой взлетной площадкой и для него, Четунова.
Начав думать о своей удаче, Четунов уже не мог сдержать бег воображения. Он думал об этом, ополаскиваясь мутной, пахнущей глиной водой из бочки, уничтожая очередную банку надоевшей скумбрии, снаряжаясь в дорогу. Собственно, это нельзя даже назвать удачей, ведь удача — нечто случайное, а Четунов шел к своему успеху сознательным волевым усилием.