Юрий Карабчиевский - Жизнь Александра Зильбера
Вот такая высвечивалась история, и была она мне близка и понятна и даже как будто давно знакома. Я слушал ее с неослабным вниманием, с болью сочувствия, но и с радостью. Даже эта путаница с именами не казалась мне чересчур удивительной, а, скорее, необходимой подробностью, как бы вынутой из еврейского быта, где такое случалось в каждой семье, где имя не было чем-то незыблемым, данным раз и навсегда от рождения, но менялось в зависимости от обстоятельств: для родных одно, для друзей другое и третье, полузабытое — в паспорте…
Но вот мать ее вышла замуж — была она еще вполне ничего — за лихого майора, рубаху-парня, на три года моложе ее, скомпенсировала свой девичий промах. Но, видно, ничего нельзя скомпенсировать, и фальшивый купон путешествует по цепочке, как в том бесконечном рассказе Толстого. С первых же месяцев после свадьбы майор стал приставать к Тамаре… (Что мне делать, если жизнь состоит из банальностей! Но для вас банальность, пустая деталь, а каким замогильным холодом наполнялось мое нутро, как мутилось мое сознание от немыслимой широты, от прямо-таки бесконечной возможности, заложенной в этом слове!) А потом майор получил назначение в Минск, и они решили уехать вместе, а комнату матери… сдать его другу, допустим так… И она ни о чем не стала просить, но твердо сказала, что не поедет, что не хочет бросать институт, будет жить в общежитии. Мать с явной радостью согласилась — она еще упивалась любовью — и не стала задумываться над тем, как это ее дочке с московской пропиской могут дать в Москве общежитие. И Тамара оказалась здесь, у отца, — больше ей некуда было податься. Между тем Герасим…
— Постой, постой! — она вдруг задумалась на минуту. — Как же так? Как ты здесь меня отыскал?
— Но ведь я же рассказывал. Через справочное. Я принял за тебя ту девицу у Кофмана и понял, что мне никуда не деться, что я все равно без тебя не могу… Ну, а тут как раз попался мне адрес…
— Нет, этого не может быть.
— Как, почему?
— Ты забыл о прописке!
ѕ Черт! Действительно, как я мог упустить!
— Брось, — говорю я, — какая разница. Ну, узнал у соседей, ну, встретил на улице… Важно не это, а то, что сейчас ты сидишь вот здесь, рядом со мной, ты живая, ты есть, ты существуешь. И все это существует — вот что важно!
— Ты уверен? — она слегка усмехается.
Я не понимаю ее настроения.
— В чем? В чем это я уверен?
— В том, что все действительно существует?
— Да! — говорю я как можно тверже. — В этом я абсолютно уверен!
…Герасим между тем становился все хуже, слабел и умственно и физически, требовал все больше внимания. Правда, он почти перестал побираться. Лишь изредка, раз или два в неделю, выходил он утром «подсобрать на поправку», и тут уж невозможно было его удержать. Тамара его несколько раз запирала, но он устраивал такой скандал, что соседям приходилось взламывать дверь, а однажды разбил окно кулаком, вылез и так и пошел, окровавленный. Потом хвастался тем же соседям, что ему еще охотнее подавали. Это были у него такие праздники, редкие часы душевного подъема. В основном же, он просто лежал на диване, вертел рыжей своей головой, как бы проверяя исправность шейных позвонков, и бормотал, бормотал непрерывно. Всякого входящего он приветствовал по-своему, но, если не дожидался ответа, терял интерес и продолжал бормотать.
Соседи поговаривали о больнице, но Тамара упорно не соглашалась.
— Знаешь, я его не люблю, чаще всего почти ненавижу, а туда — нет, все-таки жалко. Он ведь однажды уже лежал, я видела, как с ним там обращаются. А он мне отец, я всегда это чувствую, мы ведь с ним очень даже похожи…
— Ну уж!
— Не спорь, не спорь, я знаю. Глаза-то зеленые? Не откажешься…
— Неправда. У него желто-зеленые, а у тебя… какие у тебя?
Я знал, какие у нее глаза, но нарочно делал длинную паузу. Я мог теперь долго смотреть, выясняя, в другое время это было неловко, чего вдруг ни с того ни с сего…
— …а у тебя серо-зеленые. У него маленькие и злые, а у тебя большие и добрые.
— Скажешь — добрые! Какие там добрые… Просто ты ко мне хорошо относишься.
— Да, ты права, — говорил я серьезно. — Тут ты права, хорошо отношусь. Ты даже представить себе не можешь, как хорошо я к тебе отношусь!
3
Куда мы уходили из этого дома? Чаще всего — на каток. Я брал коньки с собой на работу и прямо с электрички мчался к ней.
— Есть будешь? — спрашивала она ласково, с неизменной кривоватой своей улыбкой.
— Нет! — выпаливал я, запыхавшись. — Вместе! В столовой!
В комнату я старался не заходить — обходился без лозунгов старого идиота. Она кивала и шла переодеваться, но еще я успевал поцеловать ей руки и тянулся к губам, а она уворачивалась, и — «В щеку, только в щеку!» — шептала мне на ухо. Я оставался сидеть у окна на лавке, снимал шапку, закуривал, ждал, а она, я знал, в это самое время распахивала шаткую дверцу шкафа, торопясь, раздевалась за этой ширмой, а рыжий старик гудел, как мотор, а я сидел на широкой лавке, весь в поту от жары и волнения, и чего я ждал, чем могло это кончиться — совершенно было неясно…
Мне и вообще-то нравилось обедать в столовой, но с ней это превращалось в настоящий праздник, в приключение, в романтическую сказку. Она ужасно хотела есть, она безумно хотела есть, она просто умирала от голода — и я, кто же еще, добывал ей еду. Это было такое микроспасение, микроподвиг ценой в десятку.
— Нет-нет, — говорила она поспешно, — мне чего-нибудь так… попроще. И первого не надо совсем.
— Брось, Томка, у меня же полно денег, что ты мелочишься?
— Отдай их маме, ей небось пригодятся.
— Я отдаю, отдаю, не волнуйся. Но еще остается. Я ведь рабочий, я зарабатываю, не то что вы, интеллигенция.
— Да, это верно, это ты в самую точку… Вот, возьми мне сосиски, я очень люблю сосиски. Ну, пожалуйста, не надо лангет, я же не умею обращаться с ножом!
— Ну и что? Плевать! Ешь, как удобно. Возьми хоть в руки и откусывай — кто на тебя смотрит?
— Да? Ты считаешь, никто?..
Нет, я так не считал. На нее смотрели всегда и повсюду — в трамвае, в метро, в кино, на улице — и здесь тоже, конечно, смотрели.
И так ощутимо материальны бывали эти мужские взгляды, что после них уже и она, казалось, не могла оставаться прежней, что-то должно было в ней измениться — то ли прибавиться, то ли отняться. И не защитить я ее пытался — знал, что это вообще невозможно, — но только что удержать ее рядом, не отпускать от себя ни на миг, чтоб не дать ей возможности, когда зазеваюсь, уплыть по этим невидимым нитям, притянуться к этим острым зрачкам…
Я обычно брал себе бутылку пива, она отхлебывала из моего стакана (я так любил, что из моего стакана; без спроса, взяла и пьет. Это было особое наслаждение: протянуть руку за своим стаканом — и увидеть, что он у нее в руках, и сидеть и чувствовать этот крохотный недостаток, ощущать через смехотворную эту жертву ее бесконечную власть над собой…), отхлебывала и морщилась: «Горько, невкусно! Не понимаю, что ты в нем находишь. Водка — это еще понятно, а это ни то ни се…»
Мы слегка торопились, старались успеть, пока в парк не набилось много народу, хотя, признаться, будь моя воля, не пошел бы ни на какой каток. Катался я гораздо хуже ее и, самое страшное, порой чувствовал, что бывает ей за меня неловко, особенно когда встречает знакомых. Да и та постоянная умозрительная опасность, что ее уведут, заберут, отнимут, здесь, на катке, становилась вполне реальной. И, стоял ли я в очереди в раздевалку с ее и своим пальто, упираясь коньками в изрубленный пол; или протискивался в буфет, чтобы принести ей булочку с маком; или даже просто, отвернувшись в сторону, разговаривал со старым своим одноклассником, черт бы его побрал со всеми его потрохами, никогда я не был уверен, что, вернувшись с номерком или с булочкой или отвернув наконец голову от проклятого болтуна, я застану ее на прежнем месте, да и вообще увижу ее когда-нибудь снова, мою Тамару!
Это был тот самый парк, где я столько-то лет назад познакомился на танцверанде с Мариной.
— Я знаю, — сказала она. — Ты рассказывал. Да и она мне что-то такое однажды…
— Да? И что же?
— Это неважно. Но только знаешь, зря ты с ней так.
— Как? Я с ней никак.
— Вот и зря. Она была бы хорошей женой.
— Что это значит — хорошей женой? Ты сама понимаешь, что говоришь?
— Да, — сказала она задумчиво и даже прикрыла глаза. — Да, мне кажется, я понимаю…
Я начинал кипятиться:
— Да это же глупость, пустая формула! Если у мужчины никаких способностей, то он хороший организатор. А если женщина некрасивая, то она была бы хорошей женой.
— Не смей! Не смей так говорить. Тебе не идет быть нахалом.