Николай Вирта - Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Рассказы и повести
Земля содрогалась под Хайном. Порой на него падал мертвец, и Хайн дико визжал от страха, как визжала лошадь с отрубленными ногами близ него несколько часов назад. Он даже и не думал о том, чтобы найти более тихое и безопасное место. Нет, он лежал, вцепившись окоченевшими руками в ноги ефрейтора Грольмана. Два полена — это были его ноги в сапогах, украденных у офицера Вагнером и теперь совсем ефрейтору не нужных. Хайн в своем состоянии полного затухания сознания не мог знать, что от Грольмана остались только ноги, а от. Вейстерберга, Кирша и Вагнера не осталось ничего вообще… И быть может, в те минуты господь бог, восседая на небесах, куда вознеслись их души, прикидывал в уме, куда пристроить этих солдат фюрера: бросить ли в кипящие смолы ада или направить в чистилище, дабы они смыли с себя преступления, совершенные в России, Польше, Франции, Чехословакии, Бельгии, Дании, Норвегии, Голландии; в Европе, Азии и Африке…
Хайну не довелось присоединиться к их компании, хотя каждую секунду это могло случиться. Он не чувствовал ничего — ни голода, ни жажды, ничего, кроме того, что почему-то еще жив. Каждая клетка его тела оледенела от ужаса, и он был похож на один из оледеневших трупов, среди которых спасался.
Мир для него перестал существовать; только пространство, занимаемое им, ощущал он, и это пространство могло стать для него либо спасительным земным пристанищем, либо он так и останется здесь, и никогда матери и сестрам не узнать, в какой яме, в какой именно части русской степи лежит их сын и брат.
Все, видимое Хайном и как-то отпечатывающееся в его мозгу, было нереальным, страшным видением, тонущим в грохоте стали и пламени взрывов. Пламя и грохот сливались в одно. Хайну казалось, что это началось не утром, а очень давно, и он уже не тот шальной, веселый и жуликоватый парень, а древний старик, у которого одеревенели все жилы и кровь холодна, как земля, на которой он лежал.
Иногда он машинально проводил негнувшимися пальцами по окаменевшему лицу, чтобы удостовериться этим жестом в способности двигать рукой и убедиться, что он продолжает жить среди дикого хоровода смертей.
Мимо бежали и падали солдаты, торопливо проходили санитары с носилками. Кто-то из них тронул Хайна за плечо и приказал бежать, но Хайну было все равно, бежать или лежать: он ждал смерти.
С лязганьем, изрыгая огонь из орудий и пулеметов, прошли русские танки, кроша гусеницами машины, повозки и орудия. Один танк переехал через лошадь и тем кончил ее страдания.
Хайн видел суровые лица русских танкистов; танки, покачиваясь на неровной поверхности степи, ныряли, подобно лодке, в неглубокие лощины и шли напролом, а навстречу им неслись люди с поднятыми руками — румыны, немцы, итальянцы, венгры…
Быть может, русские танкисты видели человеческие тела, выброшенные на откос ямы, и чувство уважения перед павшими солдатами повелевало им обходить гору трупов — ни один из них не наехал на нее. Танки обтекали яму и Хайна, вжавшегося в землю.
Неизвестно, сколько часов он пролежал, не шевелясь, чувствуя, как коченеют руки и ноги и как желудок примерзает к ребрам. Стало тише, бой ушел куда-то дальше, а вдали все еще ревело и рвалось. Поднялся ветер, разнес дымовую завесу. Сероватое вечернее небо осветилось робко мерцающими звездами. Хайн пополз. Он полз, припадая к земле, сливаясь с ней, развороченной, горько пахнувшей, располосованной гусеницами танков, взрывами снарядов.
Как он добрался до траншей, куда отошли окруженные батальоны и взводы, он не мог рассказать Эберту ни в ту ночь, ни после.
…Впрочем, Эберту в тот день и в ту ночь было не до Хайна. Когда русские начали штурм, Эберта вызвали к командующему. Там был Шмидт. Он кричал на ухо генерал-полковнику — на ухо, потому что из-за рева канонады нормальный человеческий голос не был слышен даже здесь, в подвале.
— Они наступают с севера, юга и запада! Они ввели в атаку все наличные силы и всю артиллерию, в том числе тяжелую, подчиненную верховному командованию.
— Так…
— Армия ждет ваших приказов, господин генерал-полковник.
«Почему у меня не хватает воли объявить один единственно правильный приказ: выкинуть белый флаг? Проклятое, тупое подчинение долгу! Проклятое послушание примерного немецкого мальчика!»
Бой длился весь день. Из корпусов, дивизий, полков приходили сводки: противник наступает, охватив железным кольцом ураганного огня пылающий в огне котел. Оборона прорвана на трех направлениях… Потери, потери, потери… Русские рвутся к основному ядру окруженной армии.
«Еще есть возможность остановить кровопролитие», — радировал генерал-полковник своему начальнику, фельдмаршалу Вейхсу. Вейхс радировал Цейтцлеру. Цейтцлер сообщал радиограммы фюреру. Фюрер твердил:
— Каждый час сопротивления шестой армии — огромная помощь другим армиям. Они должны драться.
Они дрались десятого, одиннадцатого, двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого, пятнадцатого, шестнадцатого января.
Котел, сжимаемый чугунными обручами, готов был лопнуть, но еще держался.
Девятнадцатого января в шестнадцать ноль-ноль генерал-полковник отправил фюреру радиограмму: «Сталинград нам больше не удержать. Умирающие с голоду, раненые и замерзающие от холода солдаты валяются на дорогах. Прошу разрешения пробиваться наличными силами на юго-запад и выслать самолет для вывоза специалистов. Из их списка меня исключить».
Фюрер не ответил.
В те же дни котел, не выдержав давления, взорвался и раскололся на две половины. Последняя посадочная площадка для самолетов оказалась в руках русских. На запад улетел последний транспортный самолет.
И, словно в насмешку, двадцатого января фюрер сообщил командующему дважды окруженной армии, что он отклоняет все пункты, изложенные в радиограмме от девятнадцатого.
Генерал-полковник замкнулся в себе. Он никого не пускал в свой кабинет, кроме Адама и Хайна, вернувшегося из штрафной роты. Даже врачу было запрещено тревожить его.
Но как-то Шмидт вломился к командующему. О чем они разговаривали, никто не знал. Наутро Шмидт приказал размножить и разослать в части приказ. Прочитав его, Адам ахнул. Он направился к генерал-полковнику, показал ему приказ.
— Виноват, эччеленца, я ничего не понимаю. Ведь это… Это же сплошная ложь. Зачем вы подписали?
— Так нужно, — выдавил генерал-полковник. — Так нужно, Адам. Видите ли, — он скривил губы, — кое-кто начал подозревать в пораженческих настроениях меня и тех, кто рядом со мной и кому я особенно доверяю. — Он не смел глядеть в глаза адъютанту.
Адам отдал честь и ушел. Он знал, чье это дело. Но он не имел права осуждать шефа — слабости человеческие присущи всем. И разослал приказ в части. А в нем говорилось, что «за последнее время русские неоднократно пытались вступить в переговоры с армией и с подчиненными ей частями. Их цель вполне ясна: путем обещания в ходе переговоров о сдаче в плен надломить нашу волю к сопротивлению. Мы все знаем, что грозит нам, если армия прекратит сопротивление: большинство из нас ждет верная смерть либо от вражеской пули, либо от голода и страданий в позорном сибирском плену. Но одно точно: кто сдастся в плен, тот никогда больше не увидит своих близких. У нас есть только один выход: бороться до последнего патрона, несмотря на усиливающиеся холода и голод. Поэтому всякие попытки вести переговоры следует отклонять, оставлять без ответа, а парламентеров прогонять огнем. В остальном мы будем и в дальнейшем твердо надеяться на избавление, которое находится уже на пути к нам…».
Это была прямая ложь, и все знали, что это ложь, и она уже никого не могла обмануть.
Приказ в тот же день стал известен русским. Понимая, что ложь, написанная в нем, может вызвать новые потоки крови, командующий Донским фронтом снова прислал парламентеров.
Шмидт распорядился не принимать их.
Однако разложение, будто моровая язва, охватило армию. Находились офицеры, подобные Даниэльсу, подумывавшие о сдаче в плен вопреки истерическому приказу командующего армией. Одним из них был командир двадцать четвертой танковой дивизии генерал Арно фон Ленски.
21. Философия ефрейтора Эберта
Хайн, давно вернувшийся из штрафной роты, как-то зашел в каморку, которую занимал толстяк Эберт; тот отдыхал после ночного дежурства.
Он лежал и насвистывал не очень веселую мелодию, когда Хайн окликнул его.
— Эй, Эберт, ты спишь?
— Я размышляю!
— Эх, если бы я умел! — вздохнул Хайн и подсел к ногам Эберта. — О чем ты размышляешь теперь, толстячок?
— О глупости человеческой, — был ответ.
— Но не считаешь же ты меня круглым дураком?
— Не такая уж ты шишка, чтобы тратить время на размышления о тебе. Конечно, ты глуп, — снисходительно продолжал Эберт, — но ты молод. Молодости свойственна глупость, Хайн.