Римма Коваленко - Конвейер
— Риммочка, вы же интеллигентная женщина, а изъясняетесь, как лифтерша, — «с панталыку сбились… стипендиев лишат…».
Томка тоже поднималась, раскладывала книги на столе. Я уходила на кухню, когда возвращалась, Марина и Томка с серьезными лицами сидели друг против друга, одна читала вслух, другая вслед записывала — наверное, готовила шпаргалки.
Я возвращалась в свою комнату с чувством выполненного долга. Мне нечего было вспомнить из собственного опыта: дескать, в наше время мы учились не так. Если не помню, как мы учились, значит, тоже плохо, без ответственности и понимания, кому это надо.
Марина понимала, что я в ее власти, что у меня не было сил и настоящего желания бороться с ней, и пользовалась этим. Она звала меня по имени, умела вставить словцо, которое смешило и обезоруживало меня, иногда она придумывала что-нибудь такое, что пугало меня, и этим еще больше утверждалась в своей власти.
Пугала меня Марина Митей. Глядела мне в лицо проницательно и изучающе, потом начинала пугать:
— Между нами говоря, я бы никогда за Митю замуж не вышла.
— Почему?
— Он гений. А гений должен страдать.
— Это не доказано. Не доказано, что он гений, а если и так, то не доказано, что гений обязательно должен страдать.
— Томка его бросит. Вот увидите. Она встретит другого, полюбит и бросит.
— По-моему, ты каркаешь, Марина. Это нехорошо.
— Вы первая будете рады, когда она его бросит…
Через полгода после свадьбы Митя защитил диплом, а Томка перешла на третий курс. Один из них был уже, что называется, на своих ногах. Но что это за ноги, он и сам не знал. У него не было постоянного места работы. С бригадой художников он уезжал в Сибирь оформлять то интерьер институтского актового зала, то экстерьер городского бассейна. Звонил телефон. Приходили бородатые, молчаливые парни, смотрели на Митю преданными глазами, в их разговорах мелькали непонятные мне слова — «готовый картон», «сграфито». Томка летом ездила с ними. Говорила, собираясь:
— Буду варить им борщи.
— Ты уж наваришь.
— Мама, я могу в жизни делать все, только бы это было кому-нибудь надо.
Они уезжали. Квартира пустела. Я выходила на балкон и глядела на зелень тополей. Заботы отступали, и мне казалось, что наступает совсем новая жизнь и надо с ней заново знакомиться, привыкать к ее краскам.
Но через день после их отъезда возвращались прежние мысли и страхи.
Раньше у каждой невесты было приданое. А что сейчас? Что принесла Томка Мите? С чем он пришел к ней? Почему мне тревожно, что у них будут дети. Милые, слабые, ни в чем не виноватые дети, у которых родители художники, а бабуля защитила докторскую диссертацию. Гениальный папа нарисует на стене физического факультета цветной расщепленный атом, мама закончит институт и тоже что-нибудь нарисует. А дети будут парами выходить из ворот детского сада, ходить по дорожкам городского сквера, а потом за столами под присмотром воспитательницы рисовать дома и заборы, солнце на небе и цветы на земле.
Мне было жалко этих, еще не рожденных детей, я боялась их, как беды.
В то лето Томка вернулась одна. Я пришла вечером с работы и еще в прихожей носом почуяла, сколько невозможных чудес случилось в доме. Пахло пирогом, покоем и чистотой, всеми домашними радостями. Томка провернула такую генеральную уборку, столько напекла, что я усомнилась — моя ли это дочь приехала.
— Похоже, ты вернулась одна, без Мити, — сказала я.
— Я развожусь с ним. Последняя струна во мне лопнула, и я уехала от него. И конец всему этому.
Она выпалила это скороговоркой, как бы между прочим.
Я не стала вытягивать подробности, по какому случаю «лопнула последняя струна», я нутром почувствовала, что Томка всерьез расстается с Митей. Эти чистые полы, белая скатерть на столе, пирог в духовке — все это было знаком, символом, отречением от чего-то навсегда. Я почувствовала, что Томка не просто взбрыкнула, поссорилась с Митей, потом помирится, я сразу поверила — это конец. Толкнулась в сердце тревога: надо сообщить об этом маме. Томкиной бабушке. Она не была на свадьбе, о Томкином замужестве мы сообщили ей совсем недавно, с полгода назад, и теперь надо было придумывать какую-то понятную причину, почему они расходятся.
— Как тебе там жилось? Варила борщи? Что рисовала? — спросила я Томку.
— Рисовала! — Томка выкрикнула это слово с такой злой интонацией, мол, как же, рисовала, держи карман ширю. — Разве можно рядом с ними что-нибудь делать? Они же никого не видят. Даже борщи, которые я им поначалу варила, они не видели. Глотали их, как удавы, и не видели ничего и никого.
— А Митя?
— Митя даже их не видел. Они-то хоть друг друга видели, а он никого. Ты этого не поймешь.
— Почему же? Понимаю.
— Не имеет значения. Я этот вопрос ни с кем не обсуждаю. Ты знай только одно — нету у меня больше Мити.
— У нас нету, Томка…
Этой осенью мой внук Женька пойдет в детский сад. Он славный, не причиняющий особых хлопот мальчик. Пятый год мы мечтаем разменять квартиру и разъехаться, но ничего не получается.
Томкиного мужа зовут Борькой. Он тоже художник. С Томкой они дружная и энергичная пара. Много работают: ночью то один, то другой занимает до утра проходную комнату, Томкины работы в последние годы попадают на выставки, и муж ее без тени зависти радуется этому.
Мы с Томкой очень редко говорим о Мите. Два года назад, когда он с группой художников получил за оформление станции метро Государственную премию, Томка сказала:
— Я рада за него. Если бы он женился, я стала бы спокойной и счастливой. Ты веришь мне?
— Верю.
Митю я иногда вижу. Он приходит ко мне на работу, когда бывает в нашем городе. Сидит и расспрашивает об архивах. О себе рассказывает мало и бестолково, замолкая на середине фразы, перескакивая с одной мысли на другую.
Уборщица Люся, с которой мы уже знакомы, но знакомы не настолько, чтобы она знала, кто такой в моей жизни Митя, как-то сказала:
— У него взгляд странный, смотрит, а как будто не видит.
— Он лучше нашего видит, Люся. Он художник.
— Тогда пусть что-нибудь здесь нарисует, а то скучно в этом кабинете, как в погребе.
Однажды я встретила Митю на улице, когда вела за руку внука. Я остановилась, от волнения у меня застучало в висках. Было что-то жестокое и неправильное в этой встрече. Мы постояли, поговорили. Расставаясь, Митя дал мне билет на выставку картин художников Сибири. Внука моего он не заметил.
Енька
Томка притащила меня на художественный совет и, по-моему, сделала что-то не то. В глазах у членов совета сразу засветился вопрос: это еще кто такая? Даже моя отважная Томка смутилась.
— Они принимают тебя за какое-то инкогнито. За инспектора из высшей инстанции, — шепнула она и тут же положила мне на спину руку, поцеловала в ухо, продемонстрировала наши родственные связи. Кажется, впустую. Сама она здесь была случайным гостем, ну, если не совсем случайным, то, во всяком случае, не обязательным. Но тут вскоре появилась главный художник Томкиной фабрики, поздоровалась со мной за руку, и мое присутствие в этой комнате, пересеченной по диагонали узким столом, никого уже больше не удивляло.
Ходить со взрослыми детьми куда бы то ни было, даже в гости, не говоря уж о художественных советах, не стоит. Я это давно знала. Но Томка так накалила обстановку, в такой уверенности жила, что этот день станет ее триумфом, что я просто не могла не пойти.
Председатель художественного совета, пожилой человек с легким облачком седых волос, занял свое председательское кресло и тут же уставился на меня грустным взглядом умной овцы.
— Половина изделий, — начал он свою речь, — как всегда, напрасно совершила путешествие к этому многоуважаемому столу. Вот этот дутый браслет, пусть он меня простит, я вижу в шестой или в одиннадцатый раз. И эту брошь тоже. Изделия они вечные, на прилавок они, без всякого сомнения, проникнут, но как бы мне с ними больше не встречаться?
Тут же две женщины из нашего угла, в котором сидели представители фабрик и артелей, поднялись и подошли к столу. Я думала, они быстренько, воровато схватят свои опозоренные браслет и брошку, но не тут-то было. Одна взяла браслет, надела его на свою полную руку и протянула ее председателю.
— Побойтесь бога, Адам Петрович, это же современная вещь! Все дело в том, что вы не женщина.
Другая взяла свою брошь, ничего не сказала, но вид у нее был, как у оштрафованного хоккеиста: с судьей не спорят, но какое свинство все-таки.
Мне понравилась невозмутимость председателя и членов совета. Никто из них не улыбнулся, не повел бровью, когда та, что надела браслет, не смогла от него освободиться: он сразу так въелся в запястье, что снять его мог уже только автогенный аппарат.