Александр Коноплин - Сорок утренников (сборник)
Перечитав письмо, она некоторое время колебалась, потом решительно разорвала его и вошла в свою комнату. Кухонным ножом она содрала бумажную оклейку и распахнула настежь обе створки окна. Упираясь ногами в пол, придвинула рояль к самому подоконнику. Они и раньше понимали друг друга. Когда она, случалось, плакала от огорчения, рояль вторил ей тихими, скорбными звуками, когда веселилась, чуткая музыкальная душа его веселилась вместе с ней.
Открыв крышку, она виновато погладила черную лакированную поверхность: в последнюю неделю они так редко встречались…
Из-под самого низа сложенной горы нот она достала несколько пожелтевших от времени листочков Рахманиновской прелюдии.
Медленное, неторопливое раздумье, умудренное долгой прожитой жизнью, успокаивало, но постепенно сквозь него, как рокот далекого грома, стала слышаться трагическая тема. С каждой секундой она становилась все ярче, яснее и вот уже, сотрясая ветхие стены комнаты, на Киру стали рушиться жесткие удары судьбы. Теперь она уже не отрывала взгляда от своего отражения в лакированной крышке рояля. Там она видела усталую женщину, все еще красивую, но уже начавшую стареть, со стрелками морщин и странным горячечным взглядом серых, неподвижных глаз. Потом громовые раскаты стали слабеть, и на смену им из омытой ливнем голубой дали начали пробиваться медленные звуки набатного колокола. Такой колокол она слышала лишь однажды в раннем детстве. Вероятно, это было в очень глухой лесной стороне, хотя временами ей казалось, что все происходило где-то не слишком далеко, за Волгой. Ее отец, окончивший музыкальное училище, направлялся на место работы. Она, закутанная в шерстяные платки и одеяла, полулежала на сене в деревенских санях рядом с матерью, тоже закутанной до самых глаз, смешной и неповоротливой, с бахромкой инея вокруг рта. Отец, еще совсем молодой, в коротком городском пальто и ботинках, бежал рядом с санями, похлопывая себя рукавицами по бокам и груди. Нос у отца был красным с фиолетовым отливом, и губы беспомощно кривились, когда он хотел улыбнуться. Над самой головой Киры возвышалась остро пахнущая овчиной широкая спина ямщика, с торчащими из дыр клочьями овечьей шерсти. Эта спина заслоняла от Киры полнеба, но загораживала ветер. Время от времени сани останавливались, ямщик снимал с головы порванную шапку и подставлял ветру поочередно то одно ухо, то другое. После этого он иногда поворачивал лошадь в сторону, но чаще, сокрушенно покачав головой, садился на козлы и ехал дальше. А вокруг завывала пурга, и ни впереди, ни сзади ничего не было видно, кроме сплошного мутного месива.
Потом Кира обратила внимание на еле слышный звон слева от дороги и сказала об этом маме. Все всполошились. Мама вылезла из саней, ямщик сдернул треух, и даже лошадь беспокойно задвигала ушами. А колокол все звонил и звонил, неторопливо, медленно, успокаивающе. Он звал к себе в теплое, уютное селение, где — огромные, вполизбы, печи и парное молоко.
Но пока его слышала только одна Кира, да еще, пожалуй, лошадь. Ямщик не верил им и не хотел поворачивать влево, тогда отец сам взял лошадь под уздцы и повел…
А колокол гудел ближе и ближе, и надежда, сначала слабая, как прикосновение комара, становилась сильнее.
Ямщик сказал Кириному отцу:
— Тепереча не пропадем. Это с Николы Надеина звон, я его сызмальства знаю. Церкви-то уже нет, а колокольня живая. И колокол, стало быть, живой. Прежде-то в метель завсегда в колокола звонили, чтобы, значится, путникам дорогу указывать. Не иначе кто-то из стариков вспомнил старый обычай.
Он занес было руку, чтобы сотворить крестное знамение, но, встретив осуждающий взгляд, смущенно кашлянул и стегнул кнутом задремавшую лошадь.
Когда замерли последние звуки прелюдии, Кира встала и подошла к окну. Снегопад прошел, уничтожив все следы, оставив после себя заваленные снегом дорожки, отяжелевшие ветви лип и особенную, ни с чем не сравнимую тишину.
На широком старинном подоконнике с облупившейся краской быстро дотаивал крохотный сугробик снега, нанесенный пролетевшей метелью.
РАССКАЗЫ
Катюнин хлеб
Война пришла в дом Кати Угоновой ранним, солнечным, на редкость ласковым утром. Пришла вместе с чириканьем воробьев и почтальоном Клавой — молодой одинокой женщиной, любившей леденцы и тракториста Федю.
Мать Катюни ставила на кухне тесто, соседка Мелехина выгоняла из огорода опаринского козла, Антон Шувалов — внук председателя — скликал мальчишек в лес по ягоды.
Клава вошла тихо, волоча за собой кожаную сумку с письмами, и молча села у порога.
«Сейчас будет про грозу рассказывать», — подумала Катюня и выпростала из-под одеяла одно ухо — послушать она любила. Но Клава вдруг судорожно вздохнула и завыла в голос. Мать — она в это время укладывала поленья в печь — осуждающе покачала головой:
— И не лень тебе, дурехе, по нему убиваться? Ты на себя погляди: молодая, красивая, а он — урод-уродом. Только и слава, что тракторист, а то бы…
— Молчи, Маня! — на весь дом закричала Клава и, запустив пальцы в волосы, припала лбом к дощатой двери. — Убьют ведь его, чует мое сердце, убьют!
Березовое полено само собой выскользнуло из рук матери, со стуком покатилось по полу.
— Сдурела, ай как? Да кому ж его убивать? Да он, поди, в жизни никому поперек слова не сказал!
— Война, Маня! — закричала Клава.
Катюня видела, как вздрогнула ее мать, как вскинулись и тут же потухли ее глаза, и упали вниз, на переносье, дугой изогнутые брови.
— Да ты чего это, сумасшедшая! Да ты опомнись! Чего говоришь-то!
Клава схватила кожаную сумку, кинулась прочь.
Через три дня Катюня с матерью провожали отца. До станции они ехали в грузовой машине, и пьяненький председатель Родион Шувалов говорил, обнимая тоже пьяненького Катиного отца и тракториста Федю:
— Бейте, ребятушки, проклятого ерманца в это самое… в общем, в хвост и гриву, как мы его бивали в шешнадцатом, а мы уж тут за вас порадеем!
На станции народу было не меньше, чем, бывало, на ярмарке в Тихом, и так же шумно. Невпопад играли гармошки, плясали и пели нарядно одетые парни и девки, трепыхались на ветру кумачом полотнища.
Потом из-за водокачки, окутанный клубами пара, выполз паровоз, и сразу все переменилось: жалобно ойкнув, одна за другой стали умолкать гармошки, на разные голоса заголосили бабы, откуда-то появился человек в шинели и фуражке со звездой и принялся командовать.
Отца Катюня больше не видела. Его, тракториста Федю и других глуховских мужиков посадили в товарные вагоны, паровоз свистнул, поезд тронулся. Люди же, словно обезумев, кинулись за ним и долго еще бежали, спотыкаясь и падая, по насыпи, покуда последний вагон не скрылся за поворотом.
Потом они все вместе— Катюня, ее мать и Антон Шувалов — сидели в станционном буфете и пили холодный и сладкий лимонад.
— Кто такие фашисты? — спросила Катя.
Антон пожал плечами. Кругом галдели бабы, смахивая в цветастые полушалки невыплаканные там, на перроне, слезы; спорили старики, поминая нехорошими словами какого-то «кайзера», приставали с гаданием цыганки.
Домой Угоновы вернулись поздно ночью. Засыпая, Катюня слышала, как за стеной вздыхает мать, одиноко ворочаясь на скрипучей деревянной кровати.
В обычных деревенских хлопотах и ожидании писем от отца прошел июль, наступил август. Фронт медленно, но неуклонно приближался к Глухову. Ночами в небе играли сполохи, а если ветер дул с запада, то и гром был слышен; по большаку шли отступающие воинские части, красноармейцы, взявшись за постромки, помогали лошадям тащить тяжелые пушки, упавших животных бросали на дороге, а на их место впрягали колхозных.
Мать останавливала бойцов, показывала карточку Катюниного отца: может, видели где…
Однажды она разбудила Катю, когда за окном только-только забрезжил рассвет.
— Вставай, доченька, пойдешь со мной в поле хлебушек спасать.
Катя не удивилась: ей и прежде случалось работать в поле — собирать колоски.
Было почти светло, когда они подошли к риге. Четверо женщин заканчивали расчистку тока, старшие школьники им помогали. Мальчишки на лошадях подвезли первые снопы.
Подошел Родион Шувалов, подставил ладонь под свисавшие с телеги колосья, сильно тряхнул сноп. В ладошку посыпались тяжелые, желтые, будто сделанные из воска, зерна.
— Этак мы и половины не соберем. Антон, скажи ребятам, пусть в каждую телегу кладут рядно или рогожу.
Подошла с двумя восьмиклассниками Нюрка Шувалова — внучка.
— Только-то и всего? — взволновался председатель.
— Что ты, дедусь! — заторопилась Нюрка. — Вся школа в поле! Даже первоклашки. Я к ним сейчас побегу, только вот спросить хочу…