Лидия Обухова - Глубынь-городок. Заноза
Жена Снежко Надежда, открывая им, видимо, только что соскочила с постели, сунула босые ноги в валенки.
— Федор Адрианович! — ахнула она, протирая глаза. — И ведь не предупредил мой-то!
Она торопливо резала в глубокую тарелку помидоры, ставила на стол все вперемешку: яйца, мед, солонину — и жаловалась:
— Как хотите, если он стесняется говорить, так я скажу! Ведь вы ж его сюда не на смех поставили? Блищучиха не то что ему — мне проходу не дает! Мальчишка их старший в нашего маленького камнями пуляет, во двор боюсь одного выпустить…
Ключарев слушал, покачивая головой, и осматривался. В хате был низкий потолок с бревнами-перекладинами, маленькие окна, сплошь в комнатных растениях, несколько картинок из «Огонька», пришпиленных к стене кнопками.
«Бедно мы еще живем, некрасиво, — подумал Ключарев. — А ведь где-нибудь по столицам художники, наверно, слоняются без работы, переживают кризис жанра. В районе же хорошей картины не купишь. И не видали их еще здесь люди…»
— Правда, Федор Адрианович! — взмолился, наконец, и Снежко. — Уберите вы Блищука от меня! Ну, я знаю, вы его жалеете, так дайте ему в другом месте работу. Пусть начнет новую жизнь…
— А я думаю, пусть сначала со старой расквитается. И не за ручку его вести, а сам на своих ногах должен уйти из Большан как человек.
— Будет из него человек, как же! — буркнул Снежко.
— Ничего, подождем. Перестрадает, опомнится. Сейчас ему водка горче горчицы, из одного упрямства пьет.
— Всегда вы, Федор Адрианович, думаете о людях лучше, чем они на самом деле! — ввернула Надежда. Остатки сна слетели с нее во время этого разговора.
— Неправда! — Ключарев вдруг так рассердился, что на лбу его вздулась жила. — Хуже не хочу думать, вот что!
3
…Нет! Не триста шестьдесят пять дней в году! Их тысяча тысяч, если только сердце успевает отсчитывать такой ритм. И солнце не однажды в сутки всходит над Большанами. Оно поднимается всякий раз, когда Симины глаза встретятся с глазами приезжего учителя.
Она приходит к нему по вечерам в пустую школу, где рамы уже оклеены белой плотной бумагой, так что ни один звук не вырывается наружу, и оба сидят по часу и по два над нотной грамотой.
Странный человек Василий Емельянович! Обычно он застенчив, часто краснеет, даже на уроках, если ученик начинает путаться, — это рассказывал братишка, шестиклассник. Но как он строг и холоден с Симой, как повелительно умеет взмахивать рукой на репетициях хора, и странно: тут его боятся все. А Сима, так та просто холодеет от ужаса, если возьмет неправильную ноту!
Она всегда считалась лучшей певуньей в Большанах, привыкла к своей славе, но Василий Емельянович словно не обратил на это внимания.
— Вам нужно заниматься, — сказал он скорее в укор, чем в похвалу, на первой же спевке хора.
Дмитро Мышняк, Симин нареченный, бросил было на него грозный обиженный взгляд, но учитель безмолвно вскинул руку, и Мышняк замер, держа пальцы на пуговках баяна.
Дмитро и Сима считались хорошей парой.
— Поженятся, хату из песен построят и будут песнями сыты, — говорили о них на селе.
Симе и не нужен был лучший спутник, чем Дмитро Мышняк. А почему она стала ходить по вечерам в школу, забывая гулянки и кино, так это же ясно: готовится праздник песни, Сима должна петь соло.
Мышняк уже не удивлялся новым словам, которые то и дело проскакивали в Симиной речи. И только раз, распаленный девичьими намеками, он переступил порог учительской, грозно стуча сапогами. Но посидев полчаса в стороне, послушав, убедился: нет, занимаются! Сима разучивает сольфеджио. И так ему стало вдруг неприютно от этого сольфеджио, которое то лилось как ручей, то обрывалось по первому взмаху учителевой руки, что он встал и ушел не прощаясь, сам еще не осознав хорошенько, что ему открылось в этот момент.
А ветер между тем уже мел по Большанам первые осенние листья.
И только когда у Василия Емельяновича был педсовет или еще как-нибудь занят вечер, Сима по-прежнему приходила в клуб, подсаживалась к подругам и гармонисту. Но и в клубе ей уже не все нравилось теперь.
— Надо у председателя просить, чтоб купили в Минске пианино, — говорила она. — Тогда можно будет разучивать романсы. Мы сейчас разучиваем с Василием Емельяновичем один, «Средь шумного бала, случайно» называется. Хотите, я и вас научу?
И, должно быть, впервые в истории русской камерной музыки интимный текст графа Алексея Константиновича Толстого запели хором. Но пели как полагается: задушевно, задумчиво, грустно.
Умеют петь в Большанах! Недаром у них и фамилии на селе такие: Птицы, Чижи, Певцы…
Перед самым праздником песни Василий Емельянович сказал Симе, глядя в сторону, что вот незадача: остались без гармониста. Она почему-то его не спросила ни о чем, досидела урок до конца, а потом побежала разыскивать Мышняка. На этот раз это было трудно: как ни вслушивалась Сима, ниоткуда не доносились переливы ладов.
Они встретились неожиданно, на темной улице. Глухо брехали собаки, и ни одна звезда не светила над головой.
— Дмитро, ты ведь едешь в Городок на праздник? — спросила сразу она.
Он помолчал отворачиваясь.
— Нет.
И уже отойдя, крикнул:
— И гармонь я продал! Пусть тебе учитель теперь играет!
4
Женя Вдовина тоже познакомилась с Симой.
Это было в Братичах, куда Сима приехала на один день.
Был ранний вечер, солнце только что зашло, но все вокруг было освещено розовыми облаками. Женя сидела на теплом крылечке и прислушивалась, как из хаты доносится колыбельная песня бабки Меланьи, которой она укачивала Володяшку (ни Любикова, ни его жены Шуры не было дома).
А-а-а, спатки!
Прибёг котик до бабки,
Заморозил лапки.
Пытается у бабки:
Где погреть лапки?
Бежи, котик, на плотик,
Там погреешь лапки!
Песенка казалась бесконечной, как тесьма. Но на этой ленте возникали все новые и новые узоры:
Ладки, ладушки,
Прилетели птушки.
Сели на воротах
У червоных ботах.
На коленях у Жени лежал раскрытый блокнот. Иногда она записывала строчку и снова сидела неподвижно, жмурясь или бесцельно следя за игрой света на облаках.
Высокие мальвы клали круглые розовые головы на плетень. Сильно пахло мятой из огорода.
Женя смотрела на холмистую равнину и думала — простая мысль! — что песни живут, конечно, не на бумаге, не в толстых фолиантах, над которыми она просиживала уже два года в московских библиотеках, а прежде всего на той земле, где их поют.
Ай, девочка Любочка!
Сахарная губочка,
Медовые щечки,
Серебряны очки…
слушала она улыбаясь.
И вдруг высокие стебли над плетнем бесшумно раздвинула обеими руками русоволосая девушка в белом платочке, со щеками такими же розовыми, как мальвы.
— Здравствуйте вам, — сказала она по-местному.
Бабка Меланья вышла на крыльцо.
— Пришла, крестница, — не очень ласково проворчала старуха. — С утра в Братичах, а только сейчас вспомнила про родню?
— Ох, крестненька! — сразу засмеялась девушка и уже перескочила плетень, безбоязненно обнимая бабку и протягивая ей гостинцы в узелочке, связанном крест-накрест.
— Моя крестница тоже песни знает, — с гордостью сказала Меланья, оборачиваясь к Жене, — хоть не больше меня…
— А вот уже больше, крестненька! — лукаво отозвалась Сима и исподлобья любопытно глянула на Женю. — Я вас в школе в нашей видела, с Василием Емельяновичем, — застенчиво проговорила она.
За столом она пересказывала большанские поклоны и новости бабке Меланье.
— Помешался полын с травою, оженился старый с молодою, — неодобрительно отозвалась о ком-то бабка и задумалась.
— Лета твои такие, Серафима, — торжественно сказала вдруг она, вставая из-за стола, и пошла в боковушку за цветастую ситцевую занавеску, жестом приглашая обеих девушек.
Она открыла сосновый сундук с жестяными насечками — и оттуда дохнуло запахом старины. Вороха холщовой и шерстяной домотканной одежды наполняли сундук.
— Ты у меня одна, — прошептала пригорюнившаяся бабка, — беречь мне не к чему. Чтоб тебе было на щирое счастье, как замуж пойдешь. А моя молодость прошла; была як червона роза, стала як бела береза.
Она махнула рукой и принялась бережно выкладывать на лавку холщовые рубахи с косым воротом, продернутым красной тесьмой; суконные жилетки — «крымзельки» — в металлических пуговицах; серые суконные свитки, обшитые по обшлагам кожей; широкие, в несколько обхватов, тканые пояса из красных и синих шерстяных ниток, с разводами и бахромой (такой пояс служил, бывало, нескольким поколениям полещуков); шапки-маргелки, похожие на усеченный конус с завороченными кверху краями; а уже потом — овеянные печалью! — женские наряды, предназначаемые бабкой Симе в приданое: сорочки с широкими наплечниками с узкими обшлагами, холщовые юбки, кофточки со шнуровкой — или, как здесь называется, «китлик» — и даже намитку: узкое полотенце с узорными концами. В бабкино время под намитку подкладывалось ситечко вершка в два. Она надевалась на голову, и оба конца полотенца торчали вверх рогами…