Юрий Бондарев - Батальоны просят огня (редакция №1)
– К орудию.
– А они… Как же? Не знают, что меня вернули, – выговорил старшина, охваченный робостью.
– Я скажу. – Кондратьев полуласково подтолкнул Цыгичко в плечо. – Идите.
Теперь они были одни.
Из-за поворота траншеи доносился сдавленный голос Сухоплюева, с расстановками вызывающего «Волгу», затихали приглушенные туманом шаги Цыгичко. Было одиноко, сыро и жутко стоять вблизи опустевших траншей пехоты, чудилось – вся земля вымерла, задушенная туманом.
– Шура, – заговорил Кондратьев, трогая запотевшую золотую пуговицу на ее шинели. – Неужели вы не поняли? Мы остаемся здесь. Понимаете? Мы уйдем отсюда, когда Бульбанюк и Максимов будут на левом берегу, когда это будет – не знаю… А просить плот, – он усмехнулся, – просить плот, когда мы остаемся, просто неловко.
– Мы остаемся здесь навечно?
– Я не хотел бы, чтобы это случилось, – ответил он. – Все цепляется одно за другое.
Он отпустил ее пуговицу, и в тишине долетел до них из белесой мглы безнадежно бьющий в одну точку голос: «Волга»… «Волга», «Волга»… – и Шура, с ужасом подумав, что свершилось что-то непоправимое с «Волгой», Борисом, с ней самой, с Кондратьевым, прислонилась к стене траншеи, страстно выговорила:
– Не верю, не могу. Ни во что плохое не верю! Все будет хорошо! Все будет хо-о… – И, прижав подбородок к груди, заплакала в бессилии и отчаянии, как если бы виновата была в чьей-то гибели.
– Шурочка, милая… Зачем вы? – растерянно зашептал Кондратьев. – Прошу вас, Шурочка, милая…
– Нервы, – ответила она, подымая лицо с сухо блестевшими глазами. – Я не знала, что у меня нервы.
Все случилось в сумерки. Целый день холодный, сырой воздух очищался от тумана: то, расправляя синие дымы в низинах, выглядывало солнце, и тогда веселели мокрые кусты на берегу; то небо до самого горизонта затягивало пепельной гарью низко клубящихся туч, приносивших влажный запах ноябрьского дождя – и мрачно и плоско отражалось небо в неуютном осеннем Днепре.
Целый день над плацдармом не было немецких самолетов, даже в те часы, когда прояснялись небесные дали. Раз они внезапно появились в стороне – их насчитали двадцать четыре; «юнкерсы» прошли мимо плацдарма, развернулись далеко над лесами и полчаса крутились и ныряли там – вздрагивала земля.
Люди глядели туда, сидя около орудий, – никто не думал о батальоне Бульбанюка, который еще жив, ибо мертвых не бомбят.
Тогда же Кондратьев позвонил полковнику Гуляеву, сообщил ему об этой первой весточке о батальоне.
– Надо открывать огонь по старым данным, товарищ четвертый! – сказал Кондратьев с волнением и радостью.
– А вы точно знаете новую позицию батальона? По своим лупанете? Связь мне с батальоном! Вот что – связь! Ясно? – И, засопев в трубку, полковник прервал разговор.
А мимо летели, наслаиваясь, облака над притихшей немецкой передовой, над еловой посадкой, где затаились чужие танки. Тяжелый, едкий туман утра съел нежную желтизну осени, и везде посерело, намокло, утратило краски. Ветер мотал под обрывом голый кустарник, вызывающий тоску, вздымал в воздух последние черные листья, нес их стаями и бросал на пустынную, студено-фиолетовую воду Днепра. Там, вблизи посеревшего острова, не видно было ни одной лодчонки. И неприятно молчала немецкая артиллерия. В полдень далеко справа, откуда глухо доносилась канонада, еле видимыми комариками прошла группа штурмовиков, за ней волной прошла другая, третья, хмарное небо замельтешило, долетел слабый гул, и солдаты разом поглядели на Кондратьева.
Деревянко зло сказал:
– Не туда, черти, дьяволы!
– Это на Днепров, – проговорил Кондратьев.
Только наводчик Елютин, спокойно лежа на снарядных ящиках, по обыкновению копался в механизме ручных часов, разложенных на носовом платке.
– Наладился! – сурово выговаривал Бобков и сводил широкие брови. – Нужны твои часы, как собаке калоши. Брось, говорят, не то как махну по твоей механизме. Искры полетят!
– Ну а какой толк? – миролюбиво отвечал Елютин. – Может, тебе часы не надо, а я обещал Лузанчикову.
Бобков беспричинно раздражился:
– А на кой они мне? Я и так вподрез время узнаю, понял? По воздуху, понял? По нюху ноздрей!
– Ну, сколько сейчас времени? – Елютин улыбался, и, как отсвет этой улыбки, мелькало сочувствие в широко раскрытых глазах Лузанчикова.
– Дурак! – снисходительно отрезал Бобков. – И сроду, видно, так! Поверь! Поработал бы четыре года в поле на тракторе – часы б через забор забросил, как воспоминание! – И, огромный, широкий, шуршащий на ветру плащ-палаткой, враждебно глянул в сторону скрытых лесами Ново-Михайловки и Белохатки, где отбомбили самолеты и непрерывно и дробно постукивала молотилка боя.
Разговоры были не нужны, бессмысленны, но тяжелее всего молчание на плацдарме, тесно сжатом ненастным небом, бесприютно пасмурным Днепром и перекатами канонады слева и справа.
Стал накрапывать дождь, посыпался мелкой, нудной пылью, затянул сизым туманцем немецкие окопы, посадку, дорогу за ней, темные леса, остров на Днепре. Орудия и открытые в ящиках снаряды влажно заблестели; и потемнели капюшоны солдат, сидевших на станинах нахохленными воронами.
«Надо открывать огонь, – подумал Кондратьев, слушая несмолкаемый лепет дождя по капюшону. – Чего я жду? Позывных батальона? А будут ли они? Полковник, и солдаты, и я понимаем, что ждать глупо! Что же, я открою без команды огонь и отвечу… А если все изменилось там, я ударю по своим? Меня расстреляют за это. Но они просили на рассвете огня. Где же приказ, наконец?..» Он огляделся. Солдаты цепко уловили его движение, и тотчас послышался над ухом вежливо воркующий голос Цыгичко:
– Пока… Поскольку без делов солдаты, товарищ старший лейтенант, разрешили бы им в землянках погреться. Тепло – ведь оно бодрость духа и моральное состояние придает. Основываясь, значит, на опыте прошлых боев с немецкими оккупантами.
– Да? – спросил Кондратьев. – Вон даже как? Очень хорошо!
– Следовательно, забота о живых людях, – едко сказал Деревянко. – Моральное состояние приподымает! Большой мастер политику делать!
– Старшина, ты, никак, свою палатку потерял? – в упор спросил Бобков.
– Да разве ж я о себе, хлопцы? – забормотал Цыгичко. – Я же не о себе…
«Что я стою? Почему я не подаю команду? – думал Кондратьев. – Есть ли оправдание тому, что люди гибнут сейчас, а я стою вот здесь как последний подлец и думаю о чистоте своей совести?»
– Старший лейтенант, к телефону!
Кондратьев отбросил капюшон, – шуршал в кустах дождь, из окопа тревожно высовывалась голова связиста, – и вдруг с горячо поднявшейся в душе злостью к самому себе скомандовал срывающимся голосом:
– К бою! Зарядить и ждать!
Все вскочили, а он, добежав до сухоплюевского окопа, покрытого сверху плащ-палаткой, крикнул связисту:
– Кто? Гуляев?
Кондратьев схватил трубку, облизнул шершавые, обветренные губы.
– Товарищ четвертый…
– Что?
– Я не могу ждать. На что мы надеемся? Полковник Гуляев шумно дышал в трубку.
– На чудо. И терпение.
– Чуда не будет. Я открываю огонь!
Было молчание – долгое, мучительное, неясное. – Открывай, – неожиданно тихо сказал полковник. – Открывай, сынок… Открывай. По Ново-Михайловке. Да людей своих береги. Вы ведь у меня… последние артиллеристы.
А Шура, прислонясь к стене окопа, не замеченная Кондратьевым, куталась в плащ-палатку, как будто знобило ее.
Глава пятнадцатая
Глубокой ночью, ясно вызвездившей над Днепром, небольшой плот отчалил от правого берега, мягко захлюпал по черной воде, качаясь и наплывая на синие зигзаги горевших в воде созвездий.
В эту ночь не зажигали реку немецкие прожекторы, не стреляли вдоль берега крупнокалиберные пулеметы, танки не били прямой наводкой по острову на шум машин, на случайный огонек.
Ночь, темная, с холодным воздухом, кристальной тишиной поздней осени, легла на успокоенные высоты, на уснувшую, измученную землю. Изредка слева, как бы сонно и нехотя, вспыхивали немецкие ракеты, без звука сыпались красные светляки пуль.
Бежала и нежно лепетала вокруг бревен вода, скрипели уключины, дремотно поскрипывали, терлись бревна.
«Кажется, весь день был ветер, а теперь какая странная тишина, – лежа спиной на соломе, думал Кондратьев, испытывая смешанное чувство легкости и беспокойства. – И куда мы плывем под этим звездным небом? В тишину… Но, кажется, кто-то убит. Что случилось с Сухоплюевым? Он лежал между станин лицом вниз… без фуражки. Рядом с Елютиным. А орудия где?» Он напряг память, хотел вспомнить, что произошло несколько часов назад, но ничего не мог вспомнить. Мешала тяжесть в висках, ломило в надбровье, и путала мысли втягивающая студеная высота мерцающего неба. Скрипуче пели уключины, душно пахла солома, влажная плащ-палатка неприятно корябала подбородок. Он сделал движение, перебинтованная голова была точно привязана к бревнам.