Владимир Детков - Свет мой светлый
«А еще десантник, в матчасть твою дивизию», — мысленно окрестил он себя присказкой старшины, выбираясь на берег. Пришлось стягивать одежду, отжимать и вновь напяливать сырое. Прива́лить было рано, и Серега не принял предложение Степаныча обсушиться. Да тот и не настаивал. По лету, даже такому холодному, в шагу скорее сохнет. А если поторапливаться, то и вовсе мокнуть начнешь. Вон спина и так теплом дышит. Берегом они спустились до своего «осьминога» — огромного, омытого дождями корневища, — взяли азимут и вновь стали продираться сквозь влажные, замшелые, с погребным духом, скорее больше завалы, чем заросли…
Потом долго брели согрой, унылой и бесприютной как сама усталость, которая за день словно перекладывала во все части тела тяжесть рюкзака, не забывая удваивать-утраивать его вес… И от этого и спину, и плечи, и руки, не говоря уже о ногах, гудевших точно лэповские провода, Серега начинал ощущать как бы отдельно… Даже щеки его, куда уж как припаянные к скулам, и те, казалось, обвисли и вот-вот при следующем шаге шлепнутся в зыбучее сплетение трав и корневищ, где чавкала, хлюпала, чмокала, обильно высачиваясь под сапогами, то зеленоватая, то мутно-темная, то ржавая до красноты вода. Случалась и чистая, как после доброго ливня на лугу. И, обманутый ее чистотой и похожестью на ту, из детства, теплынь которой еще помнят ноги с босой поры, Серега тянулся к воде рукой и невольно отдергивал, ощутив ее отчужденную студность. Июньское солнце тоже не баловало тайгу. Оно покачивалось над темным, с сизой прозеленью, волнистым охолмлением леса, то касаясь верхушек деревьев, то отрываясь от них, словно собиралось с духом, прежде чем окунуться в его омутовую стылость. Плотные тени от деревьев-кривуляк и редкого кустарника причудливо ложились поперек их пути, и Серега то и дело вздрагивал и непроизвольно старался выше поднимать ноги, словно боялся споткнуться. Только ноги не очень-то слушались и все в том же однообразном ритме пружинили на зыби…
В дружках Прохорова Серега не ходил, хотя тот и привечал его иногда разговором, тезкой звал, чувствуя любознательность парня, ненавязчиво открывал хитрость таежного житья-бытья. Вначале, когда лесом шли. Степаныч знакомил его с поисковым ремеслом, вместе прокладывали маршрут по карте, описывали береговые обнажения… Не забывал Прохоров и зеленый мир представлять. Даже грибы показывал. Серега и узнавал-то одни мухоморы и, восхищаясь их броской нарядностью, пытал:
— Степаныч, и почему вот вредный, ненужный, а красивый такой?
Степаныч невесело тогда усмехнулся чему-то своему и ответил по-старшински, поучительно:
— Это мы только со своей «кочки зрения» можем так судить — «вредный, поганый»… А в природе ничего лишнего не бывает… все к месту… Да и мухомор, если хочешь знать, лосиная аптека… Лоси их за милую душу уплетают, что ты чебуреки какие-нибудь… — сказал и замолчал.
А на согре так и вовсе словно оглох и онемел. Раза два пытался Серега заговорить с ним, но Степаныч не откликался. То ли усталость сказывалась, то ли он какую нелегкую думу к ней добавил и около часа брел не оглядываясь и не останавливаясь, не говоря, долго ли еще так чапать. Серега втихомолку ругал эту болотную чваку, прочвакавшую все мозги; комаров, которые давно уже принюхались к хваленой защитной мази и чихать на нее хотели: пикируют один за одним в нос, в глаза, в рот, угрожающе, на высокой ноте зудят, попав в ухо. Досталось и молчуну Прохорову. Хоть бы слово сказал, подбодрил, отвлек. Не заводные ж. И снова, в который раз за день, вспомнился старшина. Уж он-то не позволял «вешать носа». Даже в учебных рейдах по тылам, когда они, высаженные десантом, должны были днем и ночью одолевать сотни километров, таясь от всего живого, чтоб муха не услыхала и сорока не сосчитала, он умудрялся поддерживать высокий моральный дух личного состава песней. Петь учил про себя, на что Яшка Синев, ротный Теркин, не преминул слукавить: «А про меня-то песни и нет, товарищ старшина. И про Васю есть, и про Мишку, и про Ивана с Марьей… А меня обошли…»
Старшина среагировал на шутку: «Однако, Синев, классику знать надо… «Детство» Горького небось проходили, да стороной. Там же черным по белому целые куплеты выписаны. Вот, например:
Быть бы Якову собакою,
Выть бы Якову с утра до ночи…
Оно, конечно, не мобилизует, но все ж песня…»
Но за Яшкой не заржавеет. И он вскоре ж «отыграл очко». Другой раз на вопрос старшины: «Что поем, Синев?» — Яшка не моргнув глазом доложил: «Мурку», товарищ старшина». — «Отставить!» — поспешил наложить запрет старшина. А Яшка как ни в чем не бывало: «Так это ж я про кошку свою сочинил. Душевная такая киска была, с детства вместе росли…»
Вот вспомнил старшину да Яшку — и под ногами вроде не так нудно чавкает. И только потом уж заметил, что кончился кривульный лесок с его зыбучей тропой, согра ушла влево, а они стали луговиной забирать вверх, к лесу, побронзовевшему перед закатом.
Прохоров первый снял рюкзак и прислонил его к поваленной старой березе, вернее, к останкам ее могучего ствола и, не сказав ни слова, прошел дальше, за бойкую поросль осинника. Но Сереге и без слов было ясно, что их дневная тянучка наконец обрела желанное качество — ночлежий привал. Не торопясь, склонившись вперед, он высвободил руки из лямок рюкзака и, медленно разгибаясь под его тяжестью, ощутил, как рюкзак, шурша, пополз по спине вниз и ухнул наземь, не издав ни единого металлического звука. «Нормально, Крутов», — услышал Серега голос старшины и сам, довольный, улыбнулся, радуясь и этому «нормально», и тому, что это только послышалось ему, и, значит, не последует никаких армейских вводных — боевых дозоров, постов, нарядов, дневальств, чистки-смазки, — и что сам он себе сейчас и старшина, и командир. И потому, не ожидая указа, расчехлил висевший на поясе у левого бедра плоский топорик и, ухватив за прорезиненный держак, в несколько взмахов тесанул им лежалую березу. Вместо ожидаемой щепы на траву, на сапоги крошисто осыпалась желтоватая труха. Но Серега остался доволен самой возможностью поразмяться и если не стряхнуть с себя усталость, то хотя бы призаглушить ее монотонный гуд. И новые движения облегчающе тормошили тело, вызывая истомные ощущения.
С настроением, намурлыкивая «По Дону гуляет казак молодой…», Серега углубился в лес, чтобы вырубить стояки для палатки. Он только и успел пройти с полсотни неторопливых шагов, как вдруг его настиг протяжный, пронизывающий крик, почти вопль:
— Ле-е-на-а-а!
Серега замер от неожиданности, весь подавшись в сторону, откуда тянулся крик, но ничего больше не услыхал, кроме протяжного «а-а-а…», без отклика утонувшего во вселенской немоте тайги. Голоса Прохорова в крике он не распознал и некоторое время стоял в оцепенении, охваченный жутковатым чувством тревоги. Потом, подстегнутый той же тревогой, поспешил туда, где, по его предположению, должен был находиться Прохоров. Через минуту, выбежав на небольшую опушку, поросшую куртинами ромашки, он увидел его. Широко раскинув руки, лежал Степаныч лицом вниз на одной из ромашковых куртин, словно обозначая место посадки невидимому самолету или желая обнять, удержать подле себя всю эту цветастую поляну, угасавшую в неверном свете заката…
Извне Степанычу ничто не угрожало, и Серега отступил за деревья, только теперь осознавая смысл крика: не его звали, не ему и час этот делить…
Но хоть звали и не его, все происшедшее в эти две-три минуты так остро и глубоко прошло через Серегу, так встряхнуло коротким замыканием не осознанной еще боли, что все заботы-хлопоты об усталости тела, о неутоленном голоде, о желанном отдыхе, заполнявшие его недавно и казавшиеся самыми насущными, враз отступили, точно крик пронзительностью своей вспорол прилипчивую оболочку малых забот, освободил душу от их суетного плена и позвал ее протяжным отлетающим «а-а-а» в далекое далеко. И душа, растревоженная и смущенная, потянулась в это неясное, томительное… И он уже сам готов был кричать одно-единственное имя…
Не разбирая дороги, бесцельно брел Серега по редколесью. Натолкнулся на подростковую березку, стоящую особняком, и сам остановился перед ней удивленный, словно впервые увидел такую средь таежной толпы. Рукой потянулся к ней, а в руке… топор. Знобко стало от мысли, что полчаса назад, решая проблему стояков, он бы, пожалуй, не раздумывая, секанул ее под самый пенек, да еще б погордился, что все так ловко получилось — одним ударом. Но не было в нем уже той бездумной лихой пружины. И, как бы винясь, Серега сунул топорик за пояс и открытой ладонью погладил березку, и она доверчиво отозвалась нежной гладкостью бересты…
Стояки он вырубил из порушенного молодняка, который подмяла под себя павшая старая лиственница. Но и тогда не спешил возвращаться к биваку. Не хотелось смущать Прохорова своим присутствием, да и самому, растревоженному вдруг, надо было побыть одному. И лишь когда сумерки устоялись до темноты и костровым дымком потянуло, Серега пошел на огонек. А тут и Степаныч гукнул призывно. Голос его был спокойный, без тревоги и боли, и Серега радостно откликнулся.