Елена Серебровская - Весенний шум
Случилось так, что отец сам достал из почтового ящика ее письмо в синеньком конверте. Он знал ее почерк и не мог понять — что такое? Через час девочка вернется с лекций, а в почтовом ящике лежит письмо от нее, адресованное ему и матери… Ему и матери…
Он начал читать это короткое письмо, стоя возле письменного стола. Он так и не мог сесть за стол. В первый момент лицо его исказила злоба, гнев, негодование против этой неумной эгоистки, против девчонки, заплатившей за родительскую безмерную любовь поступком, бросающим тень на всю семью. Что это такое? Физиология? Животные инстинкты? Кошка, которую весной не удержишь в квартире, — убежит, вырвется хитростью и вернется дня через два с оцарапанным ухом… А казалось, девушка имеет разносторонние интересы, живет богатой интеллектуальной жизнью, читает много, увлекается театром… Театр и погубил ее! Как можно было разрешать ей оставаться ночевать в чужом неизвестном доме! Да, но просила об этом много раз не она, а жена этого, как его, этого негодяя… И он сам, отец ее, он позволял. И не один раз. Привык. А потом уже она сама просила разрешения. И вот…
В кресло свое он не сел, а свалился, рухнул, раздавленный тяжелой новостью. Он сразу постарел и обессилел. Она пишет, что вернется домой послезавтра… Какое разочарование в любимом ребенке, какая нелепая с ее стороны ломка собственной жизни, совсем еще юной, молодой! Как рассказать об этом матери!
Маша в тот день пообедала в столовой и пошла в университетскую библиотеку. Сидела там долго — ей казалось, что к Лиде надо прийти попозднее, чтоб не мозолить глаза.
Медведевых она застала за ужином. Комиссар Медведев — по привычке она продолжала называть его «комиссар», как тогда, в детстве, в зоотехникуме, — комиссар Медведев показался ей сильно постаревшим. Седины у него было порядочно, хотя был он лишь немного старше ее отца. А веселые лучики, разбегавшиеся от его смеющихся глаз, стали глубокими бороздами. Но глаза все так же смеялись, или почти так же.
Лида сказала своему отцу, что Маша сегодня останется ночевать у них, они будут ночью заниматься по Машиным конспектам.
Конспекты, действительно, были принесены с собой, но девушки не занимались. Они проговорили полночи, лежа в одной постели под одним одеялом. Все, что происходило с Машей в эти дни, запоминалось ей со всеми подробностями. Лидино одеяло было в белом большом пододеяльнике конвертом — Маша таких прежде не видела. Лида лежала рядом с ней, маленькая, худенькая, лежала и говорила такие умные вещи, такие нужные именно сейчас, вот в эту грустную безвыходную минуту, что Маша почувствовала к ней необыкновенную нежность и благодарность. «Как хорошо, что я встретила тебя именно теперь, а не позже, — сказала она подруге, — мне было так одиноко, так тяжело! Казалось, никто, никто меня не поймет, все осудят, даже родные. А ты поняла».
Они уснули, обнявшись. Во сне Маша узнала, что на самом деле Лида — это сестра Ниночка, которую давно-давно, еще в гражданскую войну, потеряли где-то по дороге во время переезда. Ниночка выросла, стала черноволосой и умненькой, и вот теперь вернулась к Маше, чтобы ей не так было тяжело от человеческой лжи, с которой она столкнулась. Теперь Маша не одна, теперь ничего не страшно. Теперь все устроится.
И еще был человек, которому хотелось рассказать обо всем. Хотелось, но вместе с тем и страшновато было.
Тетю Варю Маша не видела давно. Жила тетя Варя в стороне от привычных путей, соединявших Машино жилье с университетом и библиотекой. Ничто не напоминало о тете Варе, а забот было много, свободных минут — мало. Но тетя Варя заняла в Машином сердце свое собственное место, большое или малое, но свое. С тетей Варей следовало бы посоветоваться с самого начала, но Маша не могла открывать себя другим людям тогда, когда все было еще так остро, так неожиданно и так больно. Не хотелось, чтоб другие видели ее страдания, когда еще хватало сил скрыть их.
Она и теперь не пошла бы к тете Варе, если бы отец и мать не встретили ее словами резкого осуждения. Маше показалось, что это их отсталость, их обывательские понятия сказались в их гневе, в их непонимании того, что происходит в ее душе. Отец даже бросил такую фразу: «Слишком ты молода и хороша, чтобы пытаться привязывать его к себе таким способом!» Он подумал, значит, что для Маши родить ребенка — это привязать к себе Семена? Но о привязывании Маша вовсе не думала. Заставить Семена жалеть о сделанном, мучиться, посещать своего единственного сына с ее, Машиного, разрешения, — это да, этого Маше хотелось. Но, размышляя о будущем материнстве, она не руководствовалась никаким материальным расчетом, не могла руководствоваться, это было чуждо всем ее понятиям. И родной отец не понял, подумал бог знает что… Оценил это с чисто мужской точки зрения — все они боятся, что их привяжут. Нет, конечно, он тоже недостаточно передовой человек. Тетя Варя поймет, тетя Варя сама боролась за женскую свободу, она не то, что Машины родители. Нет мужа — и не надо, сама справлюсь, я новый человек!
Выслушав смущенную Машу, тетя Варя помрачнела. На лице ее можно было прочитать прежде всего разочарование. Словно посулили ей пирог с вкусной начинкой, а разломала — и ничего нет, хлеб как хлеб. Красноватое доброе лицо тети Вари сразу перестало быть добрым, губы стали тоньше и жестче, а брови скорбно сошлись.
— Та-ак… — протянула она неопределенно. — Родители знают?
— Мне попало от них, тетя Варя. Ничего они не способны понять, ничего! Отсталые они в этом отношении.
Тут уж тетя Варя вспылила:
— Не тебе судить-то их, передовая! Откуда ты себе прав таких набрала — родителей судить? Что ты знаешь? Что ты наработать успела за свои двадцать лет? Сто штук болтов выточила? А твоя мамаша, небось, несколько сот учеников обучила, а то и не сот, а, может, тысячи. Отец твой науку советскую строит, вон, статьи разные помещает в журналах, сама показывала, а ты — «отсталые»! И не совестно, а? Больно вы скоро в судьи записываетесь. Сначала поработайте, посмотрим, какие вы в деле, а потом уж — судить.
Вот как! Маша удрученно опустила голову. И тут осуждают. Нет, не устарела тургеневская проблема — отцы и дети! Лида лучше всех поняла, потому что сверстница.
Видно, тетя Варя прочитала эти мысли на Машином лице. Она посмотрела на поникшую голову девушки и продолжала:
— Ты скажешь: «и так мне худо, а тут еще перцу подбавляют»… Так ведь? Эх, Маша, Маша! Считала я тебя за девушку умную, вперед смотреть умеющую. А ты сейчас только вокруг себя видишь, что поближе. Тебе плохо — ты чувствуешь это. Тебя обидели — ты помнишь, обижаешься. А шире посмотреть, по-партийному, ты не хочешь. Не говорю — не можешь, нет, не хочешь. Боль твоя мешает тебе, от нее ты никак забыться не можешь. А надо. Иначе ничего понять нельзя. А тебе полагается понять, ты комсомолка.
— Мама, чаю согреть? — спросила дочка тети Вари, высовывая голову в приоткрытую дверь.
— Иди! Не надо ничего! После, — махнула на нее рукой тетя Варя и закрыла дверь поплотнее.
— Вот послушай-ка ты меня, необразованную бабу. По-вашему я еще не достигла, не научилась, а ты постарайся по-моему понять. Вот говорят такое слово — разложение. Я его вижу: это значит, что-то было целое, а теперь разлагается на кусочки. Не держится.
Ты сравни хоть тряпку, ткань новую и старую, изношенную. Новую все ниточки скрепляют, держат, а в старой они все порвались, время переело их, старая тряпка не держится, легко рвется, распадается. Вот, понимаешь ты, с людьми с обществом тоже похожая штука бывает. Чтобы сила была в обществе, в коллективе, надо, чтобы промеж собой люди крепко были связаны. Множеством всяких связей. Чтоб клею в народе больше было, что ли. У них, в буржуйском обществе каждый — сам за себя, каждому свое всего дороже, ему с деньгами и родины не надо, с деньгами он себе место найдет, не в той стороне, так в другой. У них и патриотов все меньше становится, все потому же.
А мы с тобой хотим, чтобы наш народ был сильный, крепкий, он ведь новое общество строит, ему силу надо на все. И надо, чтобы крепкие нитки, чтобы связи эти насквозь всюду прошли, чтобы клею в народе больше было. Первое дело — народ наш партия цементирует, это, конечно, главное. Но есть и еще крепкие связи — между дедами и внуками, прошлой народной славой и настоящей, — это в глубину времени, и семейные связи между людьми, — это как бы поперек, в ширину.