Алексей Кожевников - Том 2. Брат океана. Живая вода
Григорий понял намек и посетовал:
— Да, все вылетело, как в трубу. А умею ведь, что надо, никогда не позабуду, — заметил, что допустил неловкость: Василия, значит, не надо было, — и растерялся окончательно: — Я, пожалуй, пойду.
— Куда? — всполошилась Мариша. — Обиделся?
— Нет, чего ж… Посидел, и будет, — бормотал он, застегивая шинель. — Обижаться на меня вот надо. Письмо загробил, перезабыл все. От меня одна мука.
— И сам побежал… Нашел тоже облегченье! — Мариша сдернула с Григория шапку. — Сиди и не выдумывай! Ты у нас один свой.
Бывал он каждый выходной день: маленькой, которую звал Подсолнухом, приносил сайку или конфету, Марише — газету или книгу и всегда что-нибудь рассказывал. Оказался он на что забывчив, а на что необыкновенно памятлив, однажды пересказал книжку «Робинзон Крузо» почти слово в слово.
Больше всего он любил книги про будущую жизнь: «Государство солнца», «Вести ниоткуда». Он был уверен, что скоро эта жизнь осуществится повсюду, вплоть до Красноярска.
Слушая его, Мариша все думала: «Василий, пожалуй, и не то еще знает. Григорий всего только партизан, а Василий — комиссар. Одна я дура дурой. Как же я такая жить с ним буду?» И решила учиться; сначала прошла курсы медицинских сестер, потом поступила в фельдшерскую школу. Григорий поступил в строительный техникум. Мариша постоянно выспрашивала, чему учат в техникуме и что знает Григорий помимо техникума, и думала: «С этим хоть наравне буду».
В Октябрьский праздник Григорий принес маленькой лыжи и ваньку-встаньку, который был расписан под сказочного Ивана-царевича: красный с золотом кафтанчик, соболья шайка, из-под нее русые по плечи кудри, на румяном лице огромные синие глаза.
— Денег ведь стоит, — упрекнула Мариша Григория.
— Денег? А я на что плотник… Лыжи сам сделал. Куплен один Ваня.
Мариша с Григорием читали утопию Вильяма Мориса «Вести ниоткуда». Девочка возилась с игрушками, поила их чаем, укладывала спать. Первым заснул коричневый байковый мишка. Косолапый, неловкий, стоять он совсем не умел, сидеть мог только прислонившись к стене и большую часть времени проводил поэтому лежа. Потом заснули ситцевая кукла Катя, резиновый голыш Адам, шары, обручи. Но «ванька» оказался озорником и неслухом. Чего только не делала маленькая, и говорила ему сказки, и пела, и грозила: вот приедет папа, обязательно нажалуюсь! — укладывала силой, а «ванька», едва коснувшись подушки, мгновенно поднимал голову. Маленькая рассердилась, отшлепала «ваньку» ладошкой. Он качнул головой: засну, мол, не бей! — и отскочил в темный угол. Нашла его там… Стоит, таращит упрямые глазищи на лампу. Девочка погрозила неслуху кулаком: погоди, дождешься! — и отошла к матери.
— Мама, мама, скоро приедет наш папа?
— Скоро. Отвоюется и приедет.
На некоторое время затихла около матери, потом вдруг спросила:
— Дядя Гриша, почему ты дядя?
— Я, миленькая, разный: кому дядя, кому сын, кому брат.
— Почему не папа? — Она вздохнула и пошла снова укладывать «ваньку».
Опять говорила сказки, пела и вдруг заплакала: «Где наш папа? Мама говорит: „скоро, скоро“, а папы нету и нету».
— Спать пора, вот что! — крикнула Мариша и отвернулась к стене.
Григорий отложил книгу, подсел к маленькой.
— И верно, ведь пора ложиться.
— Знаю. — Девочка сердито покосилась на Григория, потом на «ваньку»: с таким не уснешь.
Григорий наконец сообразил, в чем тут горе, и закутал «ваньку» с головой в одеяло: его так вот надо, покрепче, он привык кутаться.
И в тот вечер, и на другой день маленькая все приставала к Марише: «Почему дядя Гриша — дядя, а не папа? Если убьют папу, кто же будет папой?»
Кончилась война, прекратилось движение воинских эшелонов; лазарет, в котором работала Мариша, закрылся. За свою жизнь она похоронила троих: мать, отца и брата Егора, и вот, когда хлопнула дверь за последним уходившим раненым, она опять испытала то же чувство вечного расставания. Долго стояла она в опустелой палате, как на кладбище, не замечая ничего вокруг себя. Няни собрали белье, санитары вынесли кровати и постели. Явился сторож с ключами закрывать двери и напомнил ей, что сегодня дежурить не надо, сегодня можно домой. Придя домой, Мариша, не раздеваясь, как чужая, посидела в своей комнатке и пошла к Григорию.
Григорий делал чертеж к зачетам. Он начал было готовить чай, но Мариша потушила примус.
— Сиди, работай!.. Мне ничего не надо. Я так…
Он стал было расспрашивать, что у Мариши нового, как живет Подсолнух. Мариша сказала, что все по-старому, в порядке, а пришла она помолчать, Григорий снова склонился над чертежом. Она из дальнего полутемного угла глядела на него и думала, как похож он на Василия. Она не могла бы назвать, чем похож, — внешностью, повадками и привычками они были далеки друг от друга, но что-то в них, и, пожалуй, самое главное, было одинаково. Когда приходил Григорий, ей становилось легко и радостно, как если бы пришел Василий, в его руке она чувствовала родную, близкую руку Василия.
За полночь просидела Мариша у Григория, а пришла домой, и снова стало тоскливо, страшно, точно в самом деле из комнатки вынесли дорогого покойника, с ним вместе вынесли и все живое.
Начала перелистывать лоции Енисея, над которыми некогда коротал время Василий, оставил на них заметки — где ногтем, где обгорелой спичкой. Ради этих заметок и хранила Мариша лоции.
Вчитывалась в отмеченные куски, пытаясь разгадать, что думал над ними Василий, почему отметил их. И один за другим у нее складывались рассказы про свою любовь и жизнь с Василием — рассказы печальные: «Он не вернулся с войны» и радостные: «Они вместе на Кедровой полянке»; простые: «Она получила письмо — он едет к ней» и запутанные: «Всю жизнь она искала его, но так и не нашла».
До утра, до школы просидела она над лоциями, а из школы ушла прямо к Григорию, опять думала с тревогой и радостью: «Как он похож… Только никогда вот не пожалеет меня, горькую». И вдруг заплакала.
Григорий поступил, как ее маленькая, которая в таких случаях немедленно бежала к матери и начинала гладить ей плечи, волосы, щеки. Тогда Мариша затихала, а тут, наоборот, заплакала сильней. Она схватила Григория за руки и прижала их к своим вискам. И виски и руки у Мариши были сухие и горячие, такие у Григория были при тифе, в полубеспамятстве, когда каменные стены палаты, казалось ему, сдвинулись с места и качались, как туман при ветре.
— Не надо. Он приедет, найдется, — говорил Григорий. — Не надо.
— Я не о нем, я о себе. — Мариша глубоко вздохнула, на мгновение со всей силой стиснула Григорию руки и встала. — Какая я слабая. Не смейся, Гриша. Когда большие ревут, смешно.
— Да нет. Я сам… Тоже большой, а как начали там в тайге комары жалить насмерть, вдруг будто маленький стал и, кажется, даже маму звал.
— Знаешь, Гриша, а мне ведь к девчонке надо. Завтра подольше посидим.
Прощаясь, она опять взяла Григория за обе руки и сказала:
— Не смейся и не сердись!
Она ушла. Он некоторое время стоял с тем ощущением в руках, будто они все еще в сухих и горячих ладонях Мариши, потом уехал за реку. Ему вдруг стало грустно и жалко, что свидание было таким коротким, а до следующего целые сутки.
Назавтра она не пришла. Тогда Григорий пошел к ней. Встретила его новая, незнакомая женщина, но по-знакомому приветливая.
— Вот-вот… о нас, должно быть, и говорила Марина Ивановна. Знаете, уехала…
— Уехала?..
— Велела передать: не сердились бы. Уехала такая веселая, смеется да плачет и все гладит девочку.
Женщина была очень благодарна, что ей, совсем незнакомой, Мариша уступила комнату, и ради этой благодарности зазвала Григория на чай. Он упрямиться не стал и за чаем выяснил обстоятельства, при каких уехала Мариша. Вчера, когда он бродил за рекой, она шла по улице с девочкой, а эта женщина искала квартиру, тут и сговорились они, женщина помогла Марише перенести багаж на пристань, а за это получила комнату.
Сдав зачеты, Григорий немедленно переехал в другой город, этот стал для него угнетающе тесен и тосклив.
V
Всю ночь мучила Павла Ширяева жажда: и ночь была сухая, душная, и перед сном выпил он свыше привычной меры.
Утром, заслышав, что звякнули ведра, он выбежал на крыльцо босой, в ночных портах, сунул в кадушку ковшик и заранее подумал: «Ай, хороша енисейская водица!» Но ковшик стукнулся о сухое дно.
— Секлетка!.. Секлетинья!.. — на весь двор заорал Павел. — Вставай, чертово дрыхало! Солнышко в зад уперлось.
Секлетка выглянула из амбара.
— А, встала… Воды!
Полагалось держать кадушку всегда полной.
— Ведра-то вон, рядом стоят. — Секлетка юркнула обратно в амбар.
— Воды… Кому говорят? Глухмень! — крикнул Павел.