Илья Зверев - Второе апреля
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку (в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина, атомную лодку и еще там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего определенного не обещал.
— А мне голубя, — сказала Машка.
— Мира? — спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
— Нет, просто. Сизаря.
— А ты гоняешь? — почтительно удивился Тютькин, который, конечно, знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет. Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
— Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалеванную на доске.
— Почему это меня? — спросил он, внимательно оглядев честную компанию.
— А кого же?! — закричали все. — Ты только посмотри.
— Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? — негромко спросил Коля и взял художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
— Не тебя-я-я! — завопил Тютькин.
— Как же не тебя?! — закричали любители справедливости. — Смотри, вот ухи. И бровь — одна вверх, другая прямо!
— Значит, меня? — сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все ахнули: до чего похоже. — Меня, значит? — и сел верхом на Тютькина.
— Не тебя-я-я!
— А кого же, если не Колю? — настаивали правдолюбцы. — Как не стыдно врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нем же сидел Коля, и это, наверно, сильно мешало...
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой «Б», в котором, конечно, много вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный, и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы как-нибудь убийственно (например: «Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты художник, но свинья»).
А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на нег сели два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти, ни остроумия. И что же му еще оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
— Не тебя-я... А... а Ваську Трубачева... Из второй школы.
— Вот видите, — с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с Тютькина. — Трубачева кого-то...
— Дурак ты, — сказал Сева Первенцев. — Васек Трубачев — это не из какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стер рукавом его произведение и написал на доске:
СМЕРТЬ ТЮТЬКИНУ!!!
— А у тебя в самом деле уши преступника, — вызывающе сказала Машка, которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
— Ты у меня еще заплачешь — пообещал Коля Тютькину, — четырнадцать раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырадцать, а не шестнадцать и не девять, но вот так он сазал.) — А меня нарисуешь — пулей из пионеров вылетишь, — сказал почему-то Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:
— Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки потолкался минут десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой «Б» на втором). Добрый Ряша (Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными разговорами Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились в раздевалку.
— Ничего, — сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную жизнь. — Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал, зато как все восхищались, и даже один из десятого класса — я забыл как его зовут, такой здоровенный, в очках — специально приходил спрашивать, который тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не утешило Тютькина.
— Нет, — грустно сказал художник. — Ну его! Вообще все это к чертям собачьим.
— Вот ты как! — осуждающе сказал Ряша. — Ты хочешь рисовать как хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
— Я не ушлый, — сказал Тютькин, — и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить «гав», и обманутые мыши выходили из нор: — думали, что это вовсе собака... А кошка их съедала и говорила: «Видите, как полезно знать иностранные языки».
— Смешно, — сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. — Очень смешно!
Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька «Фрукты», в котором почему-то торговали рыбными консервами и луком. «Имеется лук репчатый» — было написано карандашом на бумажке.
— Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, — сказал Ряша и толкнул художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается, и не слышал.
— Я больше на доске не буду, — мрачно сказал он. — Просто буду так рисовать, для себя. На бумаге...
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках, кажется, даже на ластике. Что он там рисовал — это было неизвестно. Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: «Давай, давай, что тебе надо?», или (если человек был уж очень хороший) просительно: «Ну, слушай, не надо, пожалуйста».
И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие...
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
— Рельеф Индии очень разнообразный, — сказал Тютькин. — Там есть горы и долины и остальное.
Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте, тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там такое нарисовано.
Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и говорили: «Вот это да!»
Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго спросила:
— Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из шестого «Б» и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди кричал:
— Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
— Это не по-пионерски, — сказала Кира Пушкина, председатель совета отряда.
— Что? — спросил Тютькин.
— Все, — сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то окрестил «Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной». — Все не по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без спросу чужие рисунки.
— Конечно, — заржал Юра Фонарев. — Это ты прекрасно сказала. Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на здоровье.
— Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, — торжественно заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
— Ах, гад! — завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких там гадостей не было.
Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой. Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.
Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10 и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька улыбнулась ему и промурлыкала:
— Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
— Это донос, — сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом. — Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек... а ты... Ты...
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним, крича:
— Я человек! Я человек! Я не виноват!
— Гений и злодейство есть вещи несовместные, — сурово сказал Лева Махервакс, лучший фонаревский друг. — Сначала думать надо, что рисуешь, а потом рисовать...
Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть по-честному — что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю дорогу горит синим пламенем.