Федор Кнорре - Рассвет в декабре
Оба промокли до нитки, лежа прижавшись друг к другу. Как только чуть начало светлеть, он вдруг поднял голову и увидел, что лежат они и вправду на совсем открытой площадке. Только самые углы ее были едва-едва прикрыты жидкой травкой и уцелевшими обломками бывшей ограды разбитого балкона-фонаря.
Дрожа от сырого холода, они попрощались холодными губами, и он отполз и прижался к другому углу. Оба стали смотреть, жадно разглядывая друг друга, помня все время, что скоро кругом совсем посветлеет и недолго им придется ждать, пока их не заметит дежурный наблюдатель с колокольной вышки, а то просто кто-нибудь из окна верхнего этажа какого-нибудь дома.
Прямо напротив, по другую сторону улицы, на красно-бурой крутой крыше можно было уже различить отдельные толстые старые черепицы, мокро блестевшие, похожие на грубые кувшины, распиленные на половинки вдоль и рядами уложенные друг на друга. Крыши затягивал легкий туман, а за ними, обретая на свету определенную, более четкую форму, проступал купол и коленопреклоненные ангелы по углам собора. Их полуопущенные лебединые бронзовые крылья живо блестели и лоснились после дождя. Над ними поднималась звонница с круговым балкончиком наблюдательного пункта.
Проснулись и отчаянно верещали, перекликались воробьи, не вылетая из-под крыши. Туман их пугал, или еще рано было? Орали, не слезая с места, а вокруг все белело, не проясняясь. Начали исчезать ангелы. В молочной мути пропали их молитвенно сложенные руки… утонули головы, крылья, и скоро осталась только верхушка купола, как горная вершина, вокруг которой клубилось сплошное море тумана.
Туман все время двигался, и могло показаться, что балконная площадка, точно капитанский мостик корабля, оторвалась, отчалила от дома и плывет куда-то в океан облаков.
Но улица под ними уже оживала. Там медленно ползли машины с зажженными из-за тумана подфарниками. Водители перекрикивались сырыми, утренними непроспанными голосами, с визгом тормозили и рывками дергали тяжелые машины с места.
Он осторожно, прижимая к самому полу, протянул как мог дальше к ней руку. Она смотрела пристально, неотрывно, но свою руку отодвинула.
— Ну? Теперь узнал наконец? — холодно, осуждающе спросила совсем громко из-за шума.
— А ты?
— Я-то давно тебя знаю… Нет, не давно — когда-то. Теперь. Ах, ты молчишь. Да? Отвечай: за что ты меня разлюбил?
— Да я тебя люблю, — невольно выговорил он. И сам с удивлением, услышав свой голос, подумал, что говорит правду.
Внизу ревели моторы бравших с места и опять тормозивших в тумане грузовиков — он с усилием еще дальше вытянул руку и повернул ладонью вверх.
— Это я тебе сказала! — грубо оборвала она и еще дальше убрала руку, странным движением крепко прижала ладонь ко лбу, к самому уголку глаза, и оттянула веко к виску. Как будто готовясь совсем зажмурить по-детски и недоверчиво сузившийся глаз. — Скольким так говорил? А? Ты скольким?..
— Да нет!.. — вяло признался он. — Куда там.
— Все равно… ненавижу. И тебя с ними вместе. Ага, ты еще и улыбаешься, это еще хуже. Ты их хоть ненавидишь теперь?
— Ненавижу. Ну не очень… Я уж и позабыл.
— Нет, улыбаешься! Ага, тебе смешно! Потому что я рваная, потому что я сама…
Они то примолкали, когда на улице становилось тихо, то чуть не кричали, чтоб расслышать свои голоса, когда самоходки грохотали под ними на мостовой.
Она неотрывно горячо смотрела ненавидящими глазами, разговор их был вполне сумасшедший, если б кто послушал со стороны. Но они не замечали ничего, только глаза смотрели в глаза.
Долгие часы прошли с того момента, когда он впервые как следует разглядел ее почти незнакомое лицо, и за эти часы оно все время менялось в его глазах, пока не стало совсем другим.
Он помнил то первое, впервые увиденное, ставшее для него уже воспоминанием лицо, а теперь видел совсем знакомое, точно и вправду «узнанное», как она повторяла в ночном полубреду. Исхудалое, но все еще округлое лицо с крепко прижатой ко лбу ладонью, из-под которой пытливо и недоверчиво, влажно и настороженно косились и блестели глаза, кончик грязного маленького мизинца ее мальчишеской огрубелой руки, лежавший на веке, в самом уголке глаза, рот, по-детски упрямо стиснутый в нитку, — все стало для него как изображение, увиденное дважды с двух разных точек во времени.
День прояснялся, туман редел и медленно рассеивался, все шло к концу. Они оба давно уже молчали, только смотрели в глаза друг другу, и зрачки у нее вдруг сузились, точно увидела то, что ей нужно было, отыскала, чего не могла найти в словах, потому что слова были обыкновенные, беспомощные и могли ровно ничего не значить. Не то что глаза.
Ее рука оторвалась ото лба, прижалась к самому полу, прикрытому с улицы полоской травы, и поползла навстречу его вытянутой руке. Они коснулись, соединились, крепко сцепились концами пальцев.
Стиснутые губы ее разжались, приоткрылись, все напряжение сгладилось, и оп со страхом и пронзительной жалостью, с совсем новым и худшим страхом — теперь за нее, впервые за эти годы не за себя, а за другого, — увидел ужасающе доверчивую, несмелую нежность ее начавшейся и на полдороге нерешительно прикушенной, застенчивой улыбки.
Вечер наступил, и ничего не случилось, только все разрасталось ощущение безвыходности. Без поводыря нечего было и пробовать спускаться на землю в разбомбленный квартал вражеского города.
И еще раз поводырь нашелся. В темноте они услышали, что кто-то очень легонько, по-птичьи посвистывает мотив немецкой песенки. Оборвет и опять начнет короткий отрывок сначала. Помолчит и опять.
Наивно было принять это посвистывание за какой-то знак или сигнал, а сердца у них бились, и они, притаившись, слушали, боясь себя выдать, и обоих тянуло против воли ответить, оба знали славный бодрый мотив старой-престарой песенки.
Девушка провела языком по пересохшим губам, низко наклонилась над краем провала, дослушала отрывок и в ответ чуть слышно просвистела продолжение. В мертвой глухой темноте дома писк мышонка был бы ясно слышен, как в колодце.
Внизу чей-то голос хмыкнул и очень тихо спросил по-немецки:
— Живы?.. Вы что тут, автобуса дожидаетесь?
И вот они опять на земле, и опять их ведут. Переулок. Арка дома. Спуск в подвал. Переход по крытой галерее. Ворота угольного склада. И вот уже он один идет за поводырем, девушку кто-то впустил в дверь, она только успела оглянуться, вздохнуть торопливо, но слова сказать не успела. Пошли пригородные одноэтажные одинаковые дома. Он шел все время как в чернилах — не понимая, не запоминая дороги, не замечая ничего вокруг до тех пор, пока они, поднявшись на крыльцо, не прошли через темную прихожую и не очутились вдруг в обыкновенной жилой комнате. Он давно не видал простой комнаты, где сидят люди, горит лампа, играет радио.
На него никто, кажется, и внимания не обратил, все, кто был в комнате, были заняты чем-то другим, тут происходящим. Ему только указали на стул, чтоб садился. Он сел и стал смотреть.
Радио играло бодро, громко пел женский голос, потом мужской, а потом оба вместе лихо подхватывали припев. По очереди восторгались: «Вероника, весна пришла! Взошла на грядке спаржа, и девушки поют: а-ля-ля-ля!»
Окна наглухо закрыты маскировочными шторами. В комнате полутемно, только одно освещенное пятно: на столике у кровати лампа, фаянсовая Красная Шапочка рядом с волком, поблескивают стеклянными бусинками глаз. У волка глаза красные, у Красной Шапочки — голубые. В руке у нее розовый шелковый зонтик — абажур лампы.
Кто-то протянул руку и повернул лампу вместе с абажуром, так что круг белого света упал на край смятой подушки и на бескровное лицо лежащего одетым, поверх одеяла, человека.
Теперь трое мужчин стоят вокруг и молча ждут. Женщина закатывает рукав рубахи лежащего, обнажая желтую, сухую, как кость, длинную руку. Наклонившись над ним, мнет в разных местах эту руку пальцами, держа наготове шприц. Это тянется целую минуту. Мужчины стоят в розовой тени зонтика Красной Шапочки, смотрят и ждут. Ясно, это рука лагерника, старого, из которого на заводе уже высосали всю кровь и мускулы.
— Невозможно, — с отчаянием, с досадой, выпуская руку, говорит женщина по-немецки. — Невозможно. Куда тут колоть? Немыслимо это, вы сами видите!
Человек тихонько стонет от досады и что-то хочет сказать.
«…Весь мир расцвел!.. — в бодром темпе под музыку поет женский голос. — Барашки: бэ-э! б-э-э!» И мужской вступает: «Коровки: му-у, му-у». И с торжеством опять вместе подхватывают: «Вероника, весна пришла!..» Один из мужчин наклоняется и, решительно расстегнув пряжку, расхлестывает на обе стороны ремень на брюках лежащего, расстегивает пуговицы спереди. Вдвоем с другим они осторожно переворачивают лежащего на живот и стаскивают до половины штаны.
Женщина мгновенно протирает ваткой кожу и вонзает шприц. Считанные секунды ожидания. Потом мужчины поворачивают лежащего снова на спину, поправляют на нем брюки и опять ждут.