Борис Блинов - Порт
— Это еще кто такая? — встревожился помполит.
— Да есть тут в машине одна системочка.
— А, ну ладно. Извините, ради бога, — помполит вытер платком выступивший пот.
— Да не расстраивайтесь вы так, Василь Васильевич, — успокоил его Олег. — Ничего страшного не происходит.
— Ну как же не страшно… Ну как же, — в голосе его слышалось отчаяние. — Неужели и вы не понимаете? Моряки ведь народ особый, они передовые, разведчики, можно сказать. По всему свету ходят, видят, как там живут, не маленькие, сравнивают. Пусть не все у нас еще есть, но мы ведь понимаем почему и не жалуемся. У нас есть другое, настоящее, чему не в деньгах выражение. А тут, смотрите, каждый сам по себе, в кают-компании ни одного человека — какие-то увлечения странные, гороскоп, буковки вырезают, слова наклеивают. Это ведь взрослые люди!.. Я в языках не силен, скажите, они там ничего неприличного не пишут?
— Нет, что вы, это названия фирм.
— Каких фирм? Для чего? — удивился помполит.
— Тлетворное влияние Запада.
— Нет, серьезно, объясните мне.
— Что тут объяснять? Фирма гарантирует и пришивает на изделии свою этикетку, как и у нас. Так в основе было. Ну, а теперь несколько иначе: появились престижные товары. Сама по себе себестоимость товара очень низка, но если на ней есть этикетка хорошей фирмы, то же изделие продается в два, три раза дороже.
— Так это же ерунда! Значит, оценивается не труд, а этикетка?
— Выходит, что так — «не вещь, а отношение».
— Нет, позвольте, это же невозможно! Нарушается сама сущность материальных отношений. Какой-то безликий символ стоит больше, чем сама вещь! Чем труд, затраченный на нее!
— Чему вы удивляетесь, Василь Василич, в обществе потребления нет ничего невозможного, — улыбнулся Олег.
На палубе появились первые бегуны, и Ярцев с помполитом вынуждены были посторониться, чтобы не мешать им. Они сдвинулись к тамбучине трюма, где стоймя был закреплен запасной винт, громадный, в три человеческих роста. Помполит потрогал его бронзовую, изящно выгнутую лопасть.
— Что же это происходит, — не то спросил, не то сказал он.
Он присел на лопасть и показал Ярцеву на место рядом.
— У меня странно вышло. Всю жизнь завидовал морякам, мечтал о море, а вот вырвался только к сорока годам. Мне казалось, что если вы, моряки, вынуждены жить в крайних условиях, в вас должны проявляться какие-то особые ценности. Нет земли под ногами, цветов, деревьев. В железной коробке заперты. Без семьи, без близких. Детей не видеть по нескольку месяцев, и даже не своих, просто детей, мне от этого труднее всего… А флот у нас громадный, суда ходят, рыба ловится. Значит, что? — все хорошо у нас. Люди преодолели ущерб, они стали сильнее, богаче. Я, собственно, затем и пошел в море, чтобы помочь…
Ярцев слушал его внимательно, вдруг что-то произошло, у помполита все так же шевелились губы, менялось выражение лица, но звук пропал, как бывает в фильме. Камера сместилась, приближая с дальнего плана дивную златокудрую фигуру, словно вынесенную на палубу из сверкающего, насыщенного жизнью моря. Выгибая ступню, она сделала шаг, невесомо, словно по воздуху, передвигая стройное тело, движением головы откинула назад волосы, поманила кого-то поднятой рукой.
Жар медленной сильной волной затопил тело. Где-то у горла Олег чувствовал гулкие, удушающие удары сердца и опустился на лопасть винта, стараясь овладеть собой.
— Что с вами, Олег Иванович? Вы весь в испарине, — встревоженно спросил помполит.
— Так, ничего, это сейчас пройдет, — ответил Ярцев, тяжело поднялся и, нетвердо ступая, побрел в каюту.
За тонкой переборкой копошился четвертый механик. Работая на палубе, он сильно, до волдырей обгорел и теперь вынужден был сидеть в каюте.
Ну что можно искать столько времени? — раздражался Ярцев, слушая, как Алик гремит ящиками стола, хлопает дверцей рундука. Шаркнул чемодан по палубе и клацнули замки — слышимость на этих судах поразительная. Наконец Алик угомонился, а Ярцев, не зная, зачем ему нужна была тишина, все так же сидел в кресле, бездумно глядя перед собой и прислушивался — теперь ему вроде бы звуков за переборкой не хватало.
Сколько бы он ни старался отогнать от себя мысли о том странном состоянии, в котором он пребывал в последнее время, он снова и снова к ним возвращался. По временам им овладевала странная забывчивость. Ом стал рассеянным, невнимательным даже у щита, и пару раз попал под триста восемьдесят, благо никто этого не заметил. То вдруг он забывал, что часы перевели на четыре часа, и начинал жить по московскому времени, удивляясь, что вместо обеда подают чай, или поднимался среди ночи, шел на палубу и простаивал там, пока небо не начинало синеть. Дед стал к нему принюхиваться, подозревая, что он втихаря закладывает, благо к спирту он имел свободный доступ, но деда он разуверил, сославшись на вымышленные семейные обстоятельства, и дед оставался к нему добр и как-то настороженно внимателен. Когда они вдвоем оставались в ЦПУ, дед часто рассказывал истории о своем блокадном детстве, видимо чувствуя тот острый интерес, который проявлял к нему Олег. Как-то он даже сказал Ярцеву: «Мне кажется, вы не просто так интересуетесь, что-то вас привязывает к тому Ленинграду?» Олег не сказал ему всего, что предполагал, ответил только, что там родился перед самой войной и потом уехал. Настоящей близости между ними все-таки не было. Может быть, разница в возрасте этому мешала, может быть, служебная зависимость, а может, и сам Олег создавал некоторый вакуум, не отвечая деду на его откровенность.
Иногда ему казалось, все дело в том, что он не может ни с кем поделиться свалившейся на него напастью. Стоило с кем-нибудь откровенно поговорить, выложить все, что с ним происходит — и его бы отпустило, но как об этом говорить, если самому себе он ни в чем не хотел признаваться.
Только в присутствии Натальи он чувствовал себя относительно спокойно. Боль притуплялась, таяла. Хоть он ничем себя не выдавал, ему казалось, что она понимает его состояние, сочувствует ему и старается помочь. Он ждал ее визитов с нетерпением. Но она, как на грех, стала приходить реже. «Ее чертушка» был отчаянный ревнивец, и хоть она ему открыто заявила, что «дружбы с Ярцевым не порвет», старалась на рожон не лезть, забегала ненадолго, с опаской оглядывая коридор, чтобы ее никто не заметил и не донес ему.
Ленинград тогда еще бомбили. Обстрел — это само собой, а тогда еще и бомбежки были и тревоги воздушные. Мать устроилась работать на завод, и нас с братом тоже к заводу прикрепили. Это значит — обедать мы могли в заводской столовой. Столовая — большой зал. Она мне храмом казалась, огромным храмом, наполненным запахом хлеба и еды. И вот обедаем, и вдруг воздушная тревога. Народ сыпанул из-за столиков — в убежище. А мать медлит, не сразу. Хвать, хвать со столов — «котлетки» эти штучки назывались — и в баночку, потом нас схватила и ходу. За ворота выскочили, а тут — взрыв. Недалеко, волной воздушной нас качнуло. Мать остановилась, стоит и плачет и под ноги себе смотрит. Вот ведь, правду говорят, бог — он все видит. Оказывается, осколок в банку угодил, и котлетки наши в грязи купаются. В сантиметрах, можно сказать, смерть прошла, а ей котлеток жалко. Да и мне тоже — котлетки, жизнь-то уж потом.
Мать скоро слегла. Десять лет — по тем временам — это уже взрослый мужчина. На мне тогда бабка была, брат двух лет и мать в больнице с дистрофией. Брата мне удалось в детский садик устроить. Сад — у Финляндского вокзала, а мы жили около Лесотехнической академии. И вот, помню, очень мне хотелось его навестить. Вся душа изболелась, как он там, брательник мой, без меня поживает. Да и поживает ли?
Зима сорок второго — это всем зимам зима. Морозы — под сорок, воды нет. Электричества нет. Еды нет. Трамваи не ходят. А трамвай там и в мирное время полчаса шел. Ну вот, я и собираюсь к нему в гости. За неделю скоплю кусочек хлеба, презент, такие смешные тогда делали подарки, надену на себя все, что возможно, и в путь-дорогу. Темно, холодно, коленки трясутся, конечно, но знаю, что дойти надо до середины пути — там, у Гисляровского переулка рабочие что-то на улице мастерили. Костры громадные у них горят и кипяток в ведре булькает. Доплетусь я до них — они меня разотрут, обогреют, кипятком напоят. Я из-за пазухи вытащу свой пакетик заветный, вначале вроде бы понюхать, потом полизать, потом отщипну разок, да так незаметно и весь прикончу. А вперед идти уже страшно. Если бы только в одну сторону, а мне ведь еще и возвращаться — понимаю, что сил не хватит.
Посижу, погорюю, братишку вспомяну и обратно домой, к бабке. Вот так вот одиннадцать раз за зиму пытался и ни разу не дошел, ни разу больше его не увидел.
Время после ужина он, как обычно, провел в ЦПУ, занимаясь с КЭТ, а когда поднялся оттуда, был уже первый час. У четвертого затевали каютный чай. Вся вахта у него собралась, штурман, Серый. Ярцев посидел с ними полчасика, прихлебывая чаек, слушая их веселое подтрунивание друг над другом, истории из свежей еще мореходской жизни, оценил новые изделия «фирмы»: каски «Дженерал моторс» и обклеенные поролоном ракетки «Спиде».