Михаил Шолохов - Том 5. Тихий Дон. Книга четвертая
— Нельзя! Батя, не входи! Ради Христа, не входи! — пронзительно вскрикнула Наталья, прижимая к груди снятую рубаху.
Чертыхаясь, Пантелей Прокофьевич начал разыскивать зипун, фуражку, упряжь. Он так долго мешкал, что Дуняшка не вытерпела — ворвалась в кухню и со слезами напустилась на отца:
— Езжай скорее! Чего ты роешься, как жук в навозе?! Наташка помирает, а он битый час собирается! Тоже! Отец, называется! А не хочешь ехать — так и скажи! Сама запрягу и поеду!
— Тю, сдурела! Что ты, с привязу сорвалась? Тебя ишо не слыхали, короста липучая! Тоже, на отца шумит, пакость! — Пантелей Прокофьевич замахнулся на девку зипуном и, вполголоса бормоча проклятия, вышел на баз.
После его отъезда в доме все почувствовали себя свободнее. Дарья замывала полы, ожесточенно передвигая стулья и лавки, Дуняшка, которой после отъезда старика Ильинична разрешила войти в горницу, сидела у изголовья Натальи, поправляла подушку, подавала воду; Ильинична изредка наведывалась к спавшим в боковушке детям и, возвратясь в горницу, подолгу смотрела на Наталью, подперев щеку ладонью, горестно качая головой.
Наталья лежала молча, перекатывая по подушке голову с растрепанными, мокрыми от пота прядями волос. Она истекала кровью. Через каждые полчаса Ильинична бережно приподнимала ее, вытаскивала мокрую, как хлющ, подстилку, стлала новую.
С каждым часом Наталья все больше и больше слабела. За полночь она открыла глаза, спросила:
— Скоро зачнет светать?
— Что не видно, — успокоила ее старуха, а про себя подумала: «Значит, не выживет! Боится, что обеспамятеет и не увидит детей…»
Словно в подтверждение ее догадки, Наталья тихо попросила:
— Маманя, разбудите Мишатку с Полюшкой…
— Что ты, милушка! К чему их середь ночи будить? Они напужаются, глядючи на тебя, крик подымут… К чему их будить-то?
— Хочу поглядеть на них… Мне плохо.
— Господь с тобой, чего ты гутаришь? Вот зараз отец привезет фершала, и он тебе пособит. Ты бы уснула, болезная, а?
— Какой мне сон! — с легкой досадой в голосе ответила Наталья. И после этого надолго умолкла, дышать стала ровнее.
Ильинична потихоньку вышла на крыльцо, дала волю слезам. С опухшим красным лицом она вернулась в горницу, когда на востоке чуть забелел рассвет. На скрип двери Наталья открыла глаза, еще раз спросила:
— Скоро рассвенет?
— Рассветает.
— Укройте мне ноги шубой…
Дуняшка набросила ей на ноги овчинную шубу, поправила с боков теплое одеяло. Наталья поблагодарила взглядом, потом подозвала Ильиничну, сказала:
— Сядьте возле меня, маманя, а ты, Дуняшка, и ты, Дарья, выйдите на-час, я хочу с одной маманей погутарить… Ушли они? — спросила Наталья, не открывая глаз.
— Ушли.
— Батя не приехал ишо?
— Скоро приедет. Тебе хужеет, что ли?
— Нет, все одно… Вот что я хотела сказать… Я, маманя, помру вскорости… Чует мое сердце. Сколько из меня крови вышло — страсть! Вы скажите Дашке, чтобы она, как затопит печь, поставила воды побольше… Вы сами обмойте меня, не хочу, чтобы чужие…
— Наталья! Окстись, лапушка моя! Чего ты об смерти заговорила! Бог милостив, очуне́ешься.
Слабым движением руки Наталья попросила свекровь замолчать, сказала:
— Вы меня не перебивайте… Мне уж и гутарить тяжело, а я хочу сказать… Опять у меня голова кружится… Я вам про воду сказала? А я, значит, сильная… Капитоновна мне давно это сделала, с обеда, как только пришла… Она, бедная, сама напужалась… Ой, много крови из меня вышло… Лишь бы до утра дожить… Воды побольше нагрейте… Хочу чистой быть, как помру… Маманя, вы меня оденьте в зеленую юбку, в энту, какая с прошивкой на оборке… Гриша любил, как я ее надевала… и в поплиновую кофточку… она в сундуке сверху, в правом углу, под шалькой лежит… А ребят пущай уведут, как я кончусь, к нашим… Вы бы послали за матерью, нехай прийдет зараз… Мне уж надо прощаться… Примите из-под меня. Мокрое все…
Ильинична, поддерживая Наталью под спину, вытащила подстилку, кое-как подсунула новую. Наталья успела шепнуть:
— На бок меня… поверните! — И тотчас потеряла сознание.
В окна глянул голубой рассвет. Дуняшка вымыла цыбарку, пошла на баз доить коров. Ильинична распахнула окно — и в горницу, напитанную тяжким духом свежей крови, запахом сгоревшего керосина, хлынул бодрящий, свежий и резкий холодок летнего утра. На подоконник с вишневых листьев ветер отряхнул слезинки росы; послышались ранние голоса птиц, мычание коров, густые отрывистые хлопки пастушьего арапника.
Наталья пришла в себя, открыла глаза, кончиком языка облизала сухие, обескровленные, желтые губы, попросила пить. Она уже не спрашивала ни о детях, ни о матери. Все отходило от нее — и, как видно, навсегда…
Ильинична закрыла окно, подошла к кровати. Как страшно переменилась Наталья за одну ночь! Сутки назад была она, как молодая яблоня в цвету, — красивая, здоровая, сильная, а сейчас щеки ее выглядели белее мела с обдонской горы, нос заострился, губы утратили недавнюю яркую свежесть, стали тоньше и, казалось, с трудом прикрывали раздвинутые подковки зубов. Одни глаза Натальи сохранили прежний блеск, но выражение их было уже иное. Что-то новое, незнакомое и пугающее, проскальзывало во взгляде Натальи, когда она изредка, повинуясь какой-то необъяснимой потребности, приподнимала синеватые веки и обводила глазами горницу, на секунду останавливая их на Ильиничне…
На восходе солнца приехал Пантелей Прокофьевич. Заспанный фельдшер, усталый от бессонных ночей и бесконечной возни с тифозными и ранеными, потягиваясь, вылез из тарантаса, взял с сиденья сверток, пошел в дом. Он снял на крыльце брезентовый дождевик, — перегнувшись через перила, долго мылил волосатые руки, исподлобья посматривал на Дуняшку, лившую ему в пригоршню воду из кувшина, и даже раза два подмигнул ей. Потом вошел в горницу и минут десять пробыл около Натальи, предварительно выслав всех из комнаты.
Пантелей Прокофьевич и Ильинична сидели в кухне.
— Ну, что? — шепотом справился старик, как только они вышли из горницы.
— Плохая…
— Это она самовольно?
— Сама надумала… — уклонилась Ильинична от прямого ответа.
— Горячей воды, быстро! — приказал фельдшер, высунув в дверь взлохмаченную голову.
Пока кипятили воду, фельдшер вышел в кухню. На немой вопрос старика безнадежно махнул рукою.
— К обеду отойдет. Страшная потеря крови. Ничего нельзя сделать! Григория Пантелеевича не известили?
Пантелей Прокофьевич, не отвечая, торопливо захромал в сенцы. Дарья видела, как старик, зайдя под навесом сарая за косилку и припав головой к прикладку прошлогодних кизеков, плакал навзрыд…
Фельдшер пробыл еще с полчаса, посидел на крыльце, подремал под лучами восходившего солнца, потом, когда вскипел самовар, снова пошел в горницу, впрыснул Наталье камфоры, вышел и попросил молока. С трудом подавляя зевоту, выпил два стакана, сказал:
— Вы меня отвезите сейчас. У меня в станице больные и раненые, да и быть мне тут не к чему. Все бесполезно. Я бы с дорогой душою послужил Григорию Пантелеевичу, но говорю честно: помочь не могу. Наше дело маленькое — мы только больных лечим, а мертвых воскрешать еще не научились. А вашу бабочку так разделали, что ей и жить не с чем… Матка изорвана, прямо-таки живого места нет. Как видно, железным крючком старуха орудовала. Темнота наша, ничего не попишешь!
Пантелей Прокофьевич подкинул в тарантас сена, сказал Дарье:
— Ты отвезешь. Не забудь кобылу напоить, как спустишься к Дону.
Он предложил было фельдшеру денег, но тот решительно отказался, пристыдил старика:
— Совестно тебе, Пантелей Прокофьевич, и говорить-то об этом. Свои люди, а ты с деньгами лезешь. Нет-нет, и близко не подходи с ними! Чем отблагодарить? Об этом и толковать нечего! Кабы я ее, сноху вашу, на ноги поднял — тогда другое дело.
Утром, часов около шести, Наталья почувствовала себя значительно лучше. Она попросила умыться, причесала волосы перед зеркалом, которое держала Дуняшка, и, оглядывая родных как-то по-новому сияющими глазами, с трудом улыбнулась:
— Ну, теперь я пошла на поправку! А я уж испужалась… Думала — всё мне, концы… Да что это ребята так долго спят? Поди глянь, Дуняшка, не проснулись они?
Пришла Лукинична с Грипашкой. Старуха заплакала, глянув на дочь, но Наталья взволнованно и часто заговорила:
— Чего вы, маманя, плачете? Не такая уж я плохая… Вы меня не хоронить же пришли? Ну, на самом деле, чего вы плачете?
Грипашка незаметно толкнула мать, и та, догадавшись, проворно вытерла глаза, успокаивающе сказала:
— Что ты, дочушка, это я так, сдуру слезу сронила. Сердце защемило, как глянула на тебя… Уж дюже ты переменилась…
Легкий румянец заиграл на щеках Натальи, когда она услышала Мишаткин голос и смех Полюшки.