Михаил Алексеев - Хлеб - имя существительное
Капля на ходу приостановил свою гневную речь, крякнул, словно бы споткнулся языком о что-то. Поднял бороденку. Выдававшийся острым клином кадык его, весь в гусиных пупрышках, непроизвольно сделал счастливое глотательное движение. Маленькие глазки повеселели.
Паня выпил со стариками совсем малую стопку и удалился, оставив дедков одних, зная, как любят они потолковать промеж себя, особенно когда на столе стоит только начатая бутылка.
Серьга Волгушов тоже один раз намекнул было внуку, чтоб и он подавался в город, но сделал это неискренне: Паня, пожалуй, был единственный, кто мог, не тяготясь этим, покоить старость деда и бабушки, кормить их, не попрекая куском хлеба. К тому ж Паня и сам – дед хорошо знал про то – ни за что не согласился бы покинуть свои Выселки, так как совершенно серьезно считал, что лучше, краше и милее Выселок не сыскать земли во всем белом свете. Он и Гане – девятнадцатилетней хохлушечке, которую встретил на целине, – сказал о том, предлагая стать его женой.
Ганя, чрезвычайно самостоятельная во всем остальном, здесь, однако, проявила робость: не захотела выходить без родительского благословения. Девчата, съехавшиеся на целину со всех концов страны, подивились Галиной осторожности, посмеялись даже немножечко. Ганя и сама посмеялась вместе с ними. Но осенью, после уборки, прихватив Панину фотографию и вырезку из газеты, где о нем писали как о лучшем комбайнере, укатила на свою Винничину. Ровно через месяц, уже в Выселках, Паня получил от нее письмо, в котором она просила приехать.
Паня собрался немедленно, оставив стариков в крайнем смятении. В глубине души они очень не желали Паниной женитьбы. Бабка ревниво поджала губы и молчала целыми днями. А Серьга целыми днями просиживал у Капли, гадая вместе с ним, какова она, та Ганя, будет ли она уважать их, стариков, устоит ли перед ее капризами нежный и внимательный к ним Паня?
В тревоге прошла неделя. А потом Волгушовы получили телеграмму, которую Серьга совершенно неожиданно обнаружил в своем валяном сапоге. Ее подсунул туда Зуля, забывший про телеграмму и продержавший в своей сумке целых три дня. Боясь справедливого возмездия, он и воспользовался сапогом Серьгиным, стоявшим, к счастью, во дворе, у волгушовского крыльца. Телеграмма же была очень важная: внук просил приехать на свадьбу.
Матрена ехать отказалась наотрез, чему Серьга был даже рад, хотя, кривя душой, долго уговаривал ее, чтоб поехала и она. Старуха же отказалась по двум причинам: во-первых, ее, которая не выезжала из своих Выселок дальше соседнего села на протяжении всех восьмидесяти лет, пугала дальняя дорога; а во-вторых, она была заранее настроена ревнивым и враждебным чувством к тому существу, которое нежданно-негаданно заполучит главные и решающие права в отношении их любимого внука и, чего доброго, будет еще помыкать им, восстанавливать против стариков.
Серьга, боясь пересолить в усердии, в силу чего бабка в последнюю минуту может передумать – такое случалось с ней частенько, больше уж не уговаривал. Скоренько собрался, упросил Ванюшку Соловья, и тот в один миг отомчал его на станцию. В поезде вздохнул Серьга спокойно: недели две он не услышит теперь ворчания своей суженой, и за свадебным столом некому будет дергать его за штанину, чтоб не нес к губам лишнюю чарку. Благодать!
Невеста ему понравилась. И особенно тем, как встретила она его. Первой подбежала к вагону, из которого он с трудом выкарабкался со своими мешками да сумками, первой расцеловала, обдав запахом вишни и другим еще каким-то запахом, давно забытым Серьгою, девичьим, свежим, крепким и здоровым. А темно-коричневые, будто бы спрыснутые утренней росою, глаза ее искрились неудержимым счастьем, и думалось, что это от них пахнет спелой вишней. И то, что она была несомненно счастлива, делало особенно счастливым и старого Серьгу: ему было радостно сознавать, что она счастлива потому, что любит Паню, их внука.
Ганя, говоря что-то и распространяя вокруг себя всеобщее оживление и радостное возбуждение, смотрела то на Серьгу, то на его внука, и старику было опять же очень хорошо, поскольку невеста соединяла их воедино: деда и внука. Чтобы услышать еще раз те самые запахи – вишенья и те, которых назвать нельзя, далекие, воскрешающие давно минувшее, невозвратимое, девичьи, тревожно-зовущие, – он поцеловал Ганю еще раз. И в таком радостном возбужденном состоянии пребывал всю неделю, пока находился у сватов на Винничине.
В последний день свадьбы, накануне их отъезда, в сватьину хату собрались Ганины подруги. Теперь только и слышалось: Ганя да Паня, и два этих имени сливались для подвыпившего Серьги в одно, странно певучее: Ганя-Паня, или еще лучше: Паня-Ганя. Не знал Серьга, что это же самое скоро почувствуют в Выселках и будут говорить о молодой чете в единственном числе: Паня-Ганя, вкладывая в это обобщенное имя малость насмешливую, а в общем-то, ласкательно-простодушную интонацию, какая бывает в отношении людей, к которым все питают безотчетную слабость и тихую, безотчетную же, тайную, незлобивую зависть.
Ганины подруги и Ганя вместе с ними поначалу пели грустные украинские песни. И про вербу рясну, что стояла в огороде и под которой ждала, своего милого девка красна. И про Галю, которая прогоняла голубей, чтоб «вони не гулы вокруг хаты» и чтоб «далы козаку поспаты». И про черную хмару, которая надвигалась и грозила какой-то страшной бедой. И про то, как куковала зозуля и как маялись душой вольные молодые казаки, полоненные турецким султаном. И про то, як «реве та стогне Днипр широкий». И про какого-то Морозенку, о ком «вся Вкраина плаче». И про многое другое.
Серьга слушал, и сердце его старое словно бы плавилось в груди. Глаза набухли влагой. Он смаргивал ее реденькими ресницами, чуть заметными в покрасневшем веке.
Потом девчата – все они оказались из одного звена, свекловоды – переглянулись, прыснули смехом и, подмигивая Серьгиному свату, который был бригадиром на селе, начали петь на мотив «Борозоньки» вызывающе-озорную, сочиненную, видать, одной из этих певуний, может быть Ганею, для клубной самодеятельности, песню.
Ой копала буряки, —
запела Ганя своим чуть глуховатым, мягким голосом. Подруги поддержали дружно, продолжая подмигивать Ганиному батьке:
Ой, копала буряки,
Ой, копала буряки,
Котри краше на боки.
Ой, копала буряки,
Котри краше на боки.
Серьгин сват подмигнул ему: пойдем, оставим, мол, их, что тут слушать? Но девчата упредили его. Одна, самая веселая и голосистая, подсела к ним, крепко ухватила Ганиного батьку за руку и не отпускала ее до тех пор, пока песня не закончилась. Ганя, разрумянившаяся, искрясь вся, блестя своими вишневыми счастливыми глазами, продолжала невозмутимо:
Все до дому поносила,
Все до дому поносила...
Подруги взрывались еще задорнее:
Все до дому поносила,
Горилочки наварила.
Ганя продолжала, украдкой взглядывая на отца:
Горилочки наварила,
Горилочки наварила...
Девчата – радостно и озорно:
Горилочки наварила,
Бригадира пригласила.
Ганин батька в этом месте сделал отчаянный рывок, но так и не смог высвободиться из цепких, молодых рук веселой и голосистой дивчины. Она продолжала вместе с Ганей, не выпуская хозяина из своих рук:
Бригадир, голова,
Бригадир, голова...
Девчата брызнули своими свежими голосами ядрено и лукаво:
Бригадир, голова,
Та з района було два.
Видя, что не один он приглашен, а и голова, да еще и двое из района, Ганин батька повеселел, толкнул Серьгу в бок и расхохотался так, что задрожали окна, а увивавшийся у его ног котенок нырнул под кровать и теперь светил оттуда испуганным зеленоватым огоньком.
Девчата – еще беспощаднее:
Боны пилы, выпивалы,
Боны пилы, выпивалы,
Боны пилы, выпивалы,
Горилочку выхвалялы...
Ганя – своим грудным, спокойным голосом:
Твоя ланка – пятисотка,
Твоя ланка – пятисотка...
Хор – с еще большим вызовом:
Твоя ланка – пятисотка,
Тай горилочка солодка.
Ганя – сквозь смех, брызжущий, неудержимый:
А соседка не така...
Подруги – от всех, что называется, щедрот:
А соседка не така...
Бо не крала буряка...
Только теперь сваты, сопровождаемые дружным девичьим хохотом, могли выйти в другую комнату и потолковать там без всяких помех о будущей жизни молодых.
Через двое суток Серьга Волгушов привез внука и невестку в Выселки. Как и надеялся он, бабка недолго поджимала губы в ревнивой своей подозрительности. Ганя, не замечая за ней ничего такого, обняла, расцеловала, обласкала в первую же минуту и в тот же день стала роднее дочери. Расцветшее улыбкой старое лицо Матрены сняло лучиками золотых морщин. Не вытерпела, понесла, посветила этими лучинками по селу, не в силах скрыть великой радости и гордости своей.