Лев Успенский - Пулковский меридиан
Чернобородый, Борис Павлович, сморщась, отвернулся в сторону…
— Ради бога, ради бога, Бет… Пардон! Ради бога, Лиз! Кушайте! Я не буду. Я их каждый день ем. Одних грачей, ничего больше… Я их… видеть не могу…
* * *Полчаса спустя они сидели возле окна, фонариком выходящего на Каменноостровский. Она в кресле, он на подоконнике. На ее лице выражалось теперь полное успокоение, сытое, бессмысленное блаженство. Придвинув к себе шаткий столик, она открыла прекрасную японскую черепаховую коробочку, инкрустированную перламутром. Она была полна махорки.
— Борис Павлович! — лениво окликнула она. — Оторвите мне кусок газеты… Да вот хотя бы вашей, от грачей… Ну… вот еще! Кто же курит махорку в папиросной бумаге?.. Когда есть табак… ну, тогда я вырываю листки из «Энциклопедии», из «Истории живописи» Бенуа… Знаете, там проложены ею цветные картинки… Смешно!
Тонкие пальцы ее скрутили козью ножку. Человек, сидя напротив, смотрел в упор на эти руки. Маленькие ногти были нечисты, кожа покололась и потрескалась, кончики указательного и большого пальцев пожелтели от табака. На щеках чернобородого злобно заходили желваки мускулов.
— Лиз! — сипло сказал он вдруг сдавленным яростным голосом. — Лиз, и вы еще можете колебаться, сомневаться!.. Великий бог! Да я собственными руками изрезал бы на куски каждого негодяя, каждого прохвоста, который виноват в этом… Посмотрите на ваши руки, Лиз, посмотрите на ваши пальцы… Вы — курите! И курите эту мерзкую, солдатскую махорку! Боже мой! Да если бы у вас в доме последний истопник, последний кухонный мужик посмел бы закурить ее два года назад в комнатах! Да его через две минуты прогнали бы с должности. Грачи! Нет, я не могу! Сколько надо виселиц, чтобы искупить все это…
Женщина, закинув руки за голову, засмеялась.
— Какие глупости, Борис! — звонко проговорила она. — Зачем вы это говорите!.. Во-первых, я не верю, что что-нибудь можно переменить… судьбы не переменишь… А, во-вторых… Да вы же сами во многом и виноваты… Ну, Александр, конечно, первый… Почему мне нельзя служить? Почему? Все кругом служат! Простите, но Ната Медем — она только классом младше меня была в Смольном — отлично служит. Каким-то секретарем… Паек, карточки… Вадик Чевакинский — землемер… А я, — она вдруг рассердилась, — а меня вы сговорились заморить голодом, холодом, страхом. Да, страхом, страхом, не смейте спорить! Я целыми ночами не сплю. Слушаю и молюсь, молюсь и слушаю… А вдруг обыск? А вдруг арест?.. А мне еще вчера предлагали место пьянистки… В кино. Почему нельзя?
Борис Павлович все сильнее опускал голову.
— Раз это невозможно — значит, невозможно! — глухо возразил он. — Я не хочу вас слушать, Лиз. Как вам не грех? Или ваш отец не расстрелян на Лисьем носу? Или оба ваших брата не убиты? Или ваш муж не выброшен куда-то за границу родины, как паршивая собачонка? Побойтесь бога… Служить? Им? Я лучше умру с голоду, лучше перережу себе вены!
Елизавета Трейфельд слабо махнула рукой. Большие глаза ее вдруг наполнились слезами обиды.
— Могла бы продать половину всего этого… Могла бы все продать. Серебро, скатерти, шубки — никому не нужные… Господи, господи… Зачем мне оно?
Чернобородый вскочил.
— Да замолчите же вы, глупое, бессмысленное созданье! B конце концов я приказываю вам делать так, а не иначе. Продать! Кому? Им? Вы с ума сошли. Вы голодаете! Она голодает! Мы все нищие, голые, босые… Организация пока еще не имеет достаточных средств… Правда, мне в посольстве обещали, но… Да и что значит наш жалкий голод, когда души алчут мести? Мою родину растоптали! Над моей верой надругались! Моего царя… царя моего…. царя!.. убили в каком-то подвале, бросили в грязный колодец… А вы — голодаете? Баба! Дура! Ну хорошо, пусть! Ничего не надо! Идите. Идите сейчас же в Чека… Доносите! Сообщайте! Предавайте!.. Посмотрим, что вы этим выиграете… Лиз! Лиз! Бога ради! Простите меня… Я болен, болен…
Женщина вдруг подняла ноги на кресло. Она вся съежилась, сжалась на нем в комок. Слезы (она не сдерживала их больше) катились по ее щекам, худенькие плечи вздрагивали под японским халатиком.
— Ни… никуда я не пойду… и не могу итти. Потому что я жалкая, трусливая дрянь, — всхлипывая, шептала она. — Если б я… если бы можно было вернуть тот день… ту пасху. Больше года! Боже, какая мука! Как затравленный зверь… Вы поймали меня… Ну и радуйтесь. Если вам… если вам этого не довольно… Что ж, или я вам не служу? Вас один раз расстреляют всех… а я… каждый день, каждую ночь меня заново расстреливают… Я все знаю, как это будет… Я не могу больше!
Чернобородый пошел к столику, где стоял графин, но вода там была желтой, мутной, отвратительной. Он вернулся, сел, взял в руки ее руку.
— Елизавета Сергеевна! — мягко, гораздо спокойнее сказал он. — Перестаньте же. Не надо. Вы сами знаете — нужно потерпеть. Что поделаешь? Еще немного. Клянусь вам, совсем немного. Все уже сделано. Очень тонко, очень умно. Вы знаете Кандаурова? Ну, Кандаурова, адвоката… Нет? Все равно! Словом, наша организация слилась с другой — либеральной — ч-чёрт бы ее драл! — с огромной организацией. Все налажено. Они связаны с Англией, с Финляндией. И не просто с Англией, — с лидером оппозиции… Через Макферсона… Этим летом, не позже… Через месяц, ну через два… все будет кончено… Вы не представляете себе, какова ненависть… Я не имею права даже вам говорить этого, но, вообразите, сочувствующие есть и в Смольном… Даже среди них. И не так уж мало… Не позже августа они захватывают власть… Они либералы; их руками. Их больше. Но потом придем мы. И клянусь вам, Лиз, — глаза его стали страшными, пустыми, сумасшедшими, — клянусь вам всем, что у меня есть святого, — всех их, всех подряд… большевиков, меньшевиков, адвокатов, профессоров, рабочих, либералов паскудных, краснобаев, всех до единого — вот этими руками… О!
Женщина устало закрыла глаза.
— Хорошо, хорошо… Не нужно мне об этом. Зачем вы?.. Ведь все равно я должна подчиняться вам… Скажите, что вам теперь нужно… и уходите.
Чернобородый еще ближе наклонился к ней.
— Елизавета Сергеевна! Почти ничего на этот раз. Все идет без вас отлично. Связь работает безотказно. Под самым носом у комиссаров. Все хорошо, очень хорошо. Нам нужно одно, совсем безопасное… Когда… ну, когда Маленький будет у вас (он, по нашим сведениям, сейчас где-то на границе, в командировке, — может быть, даже перебежит, если рискнет), сообщите ему, что надо спешно передать туда второй пакет. Второй! Запомните? Спешно, как можно скорее. А если этого никак нельзя, тогда пусть помнит два слова: «пещеры» и «тетя Надя». Запомните? Но смотрите — точно! Повторите их…
Пять минут спустя он уже прощался на кухне.
— Бет… Простите! Лиз! Я заклинаю вас, перестаньте ненавидеть и меня и всех нас. Хотите, я присягну: вы — в абсолютной безопасности. Если — господь сохрани! — что и случится, то только мы пострадаем. Вы — никак! Но ничего не случится. Все рассчитано, как в математике. Надо быть гением, чтобы нас раскрыть. Это невозможно… А потом… Лиз, вы помните мою яхту? В будущем году я отремонтирую ее… Или куплю новую… Мы поедем в шхеры… Вы, Мари, Малюсенька, Шура, я… Там западнее Бьоркэ есть один островок… Мы будем ловить рыбу… Лиз, вы поверите, я кровавыми слезами плачу… Я охочусь в парке (я же призовой стрелок, я лучше Феликса Юсупова бью), а Малюсенька… как собачонка… за этими грачами проклятыми…
Голос его прервался.
— Жизнью заплатят они мне за каждую царапину на ее ножонках. Жизнями своими проклятыми!
Дверь хлопнула.
Беленькая женщина, пошатываясь, прошлась по комнатам, подошла к растрепанной, не застланной постели. Она, вероятно, хотела лечь, потом, передумав, опустилась на колени перед маленьким висевшим на спинке кровати образком. На короткое время стало совсем тихо. Но тотчас затем раздался какой-то шорох, легкие шлепающие шажки, прыжок.
Женщина слегка покосилась назад. Огромная, с котенка, худая крыса вскочила в столовой на стол и, стремительно, жадно схватив одного из двух оставшихся грачей, тащила его к краю.
Елизавета Сергеевна взвизгнула отчаянно. Не так, как визжат боящиеся мышей, а так, как, вероятно, визжали женщины каменного века, видя, что шакал или волк похищает последний кусок мяса из пещеры. Схватив подушку, она бросилась в дверь. Крыса уже уронила грачонка на пол и яростно тащила его под буфет. Но птица была больше щели. Она застряла в ней. Женщина почти упала на нее, схватила ее за ногу. Крыса, не отпуская, растопырив лапы, держала добычу. Отчаянный, голодный, обезумевший от ярости зверь. Наконец она, наверное, поняла, что битва проиграна. Послышался злой писк, скреботня. Потом все смолкло.
Женщина поднялась с вывоженным по полу, пыльным грачом в руке. Она обтерла его бумагой. Щеки ее пылали, ноги тряслись. Нервно смеясь, она взяла и этого грача и второго, положила в миску, закрыла крышкой, поставила в буфет. Потом она сделала несколько шагов к окну и вдруг, рыдая, задыхаясь, крича, упала на кресло.