Сабир Азери - В тупике
— Ну и что же, мама, — рассудительно сказал вдруг Махмуд, — если папа будет работать в каком-нибудь институте — он потом и нам туда поступить поможет…
Фарида снова расхохоталась.
— Кто, твой отец? Господи, да откуда в нем такое проворство! Умные-то люди, если в институтах преподают, не только своих детей учиться устраивают. Потому и живут как короли, а зарплата у них так, на мелкие расходы.
— Ты же знаешь, — сказал Кафар с тихим упрямством, — что этого как раз я не смогу. Я не привык есть хлеб, который заработан нечестным путем!..
— Ну и дурак! Вот и все, что я могу тебе сказать. Да разве сейчас можно прожить на одном честном куске хлеба? Ты посмотри вокруг, на настоящих людей! Если мужчина соображает что к чему — он обязательно смешивает честное с нечестным, да так, что никто и подкопаться не может, а у него всегда есть на всякий случай лазейка.
— Да ты что, не слышишь разве, Еак таких пре-нодавателей институтов чуть не каждый год сажают?
— Если кого и сажают, — отмахнулась Фарида, — так это таких же растяп, как ты. Сажают тех, у кого денег мало.
Кафар растерянно посмотрел на детей, словно ждал от них поддержки.
— Сразу скажу, ребята: будете в институт постук пать — не рассчитывайте ни на кого. Если будете хорошо учиться — перед вами все двери раскроются. Возьмите хоть меня: разве меня отец в университет устраивал? Я сам…
— О чем ты говоришь, слушай! Разве твой отец был жив, когда ты в свой университет поступал?
— Нет. Но если б он и был жив, все равно ничего бы не стал, да и не смог сделать. Ведь он был простым колхозником, даже в Баку за всю жизнь ни разу не побывал.
— Нет, вы видели? — Фарида обращалась к детям, опять возмущенно всплеснув руками. — Вы видите теперь, какой у вас отец? Еще и дела-то никакого нет, а он уже руки умывает!
Махмуд горестно посмотрел на него.
— Эх, папа, ты потому и пошел в ученые. А был бы у тебя нормальный отец — был бы ты теперь прокурором или продавцом воды. Знаешь, как мы бы тогда хорошо жили!
Кафар не помнил, как вскочил, как влепил сыну пощечину — такую сильную, что Махмуд с окровавленным ртом упал на пол. Чимназ, закричав от страха, бросилась к матери, а Фарида, оттолкнув ее, схватила на руки Махмуда, закричала, утирая кровь с его лица:
— Вот-еот! Только, чтобы детей бить, твоего мужества и хватает! Если уж ты такой мужественный — прояви себя в чем-нибудь другом, чтобы и семье твоей польза была!
— Замолчи сейчас же! — закричал Кафар на жену едва ли не впервые в жизни.
Она было опешила от неожиданности, но замолчать совсем, видно, было не в ее силах.
— Я что, для того их с таким трудом ращу, воспитываю, чтобы ты их до крови бил? Если уж ничего детям дать не можешь, так хотя бы не обижай их!
Махмуд, до сих пор молчавший, вдруг заорал в голос. Глядя на него, заплакала и Фарида, снова взяла мальчика на руки, прижала его, как маленького, к груди. А тут еще не выдержала, разревелась и Чимназ…
А Кафара душил такой гнев, что он готов был тут же, сию минуту бросить все, уйти из дома или кинуться из окна вниз головой.
— Что я еще могу сделать! — кричал он в бессильной ярости, глядя, как плачущая Фарида уводит зареванных детей в их комнату. — Не могу же я превратить в деньги самого себя! Я и так отдаю вам все, что у меня есть.
Фарида отмалчивалась, и это еще больше выводило его из себя. В боязни сотворить что-нибудь ужасное, что-нибудь непоправимое, он вышел на улицу и мало-помалу взял себя в руки.
Когда он вернулся, в доме, казалось, все шло, как до Скандала: Махмуд снова слушал по радио какую-то зарубежную станцию, из комнаты доносилась то арабская речь, то разухабистая нездешняя музыка.
Чимназ сидела у телевизора, смотрела мультфильмы; Фарида, как всегда, крутилась на кухне.
Кафар пошел в свою комнату, сел за книги — пожалуй, сейчас эго было самое правильное, что он мог сделать. Фарида, заметив это, хотела было прикрикнуть на сына: хватит, мол, трескотню слушать, голова уже разламывается, но, назло Кафару, ничего не сказала, наоборот, даже крикнула Чимназ: «Прибавь-ка звук, чтобы и я хоть что-нибудь слышала…» Чимназ прибавила звук…
Наверное, с полчаса сидел он впустую над книгами, наконец не выдержал.
— Фарида! — позвал он. — Поди сюда, прошу! Она вошла, и Кафар нетерпеливо схватил ее за руку. Фарида вздрогнула, закричала с легким испугом:
— Что случилось, что тебе еще от меня надо?!
— Сядь, пожалуйста, нам надо поговорить.
Он был спокоен, рассудителен, и Фариде это тут же придало уверенности, ора снова почувствовала себя сильнее.
— Слушаю вас, товарищ ученый! — насмешливо сказала она и по-солдатски приложила руку к виску.
Кафар снова почувствовал, как мгновенно начинает захлестывать раздражение, но сумел сдержать себя.
— Я тебя об одном только прошу: подумай, что ты делаешь, — как можно спокойнее сказал он. — Ведь ты же детей делаешь несчастными. Ты просто уродуешь их. Ведь у них ничего в голове не будет, кроме денег и тряпок.
— А им, между прочим, ничего другого и не надо, — отрезала она. — Почему ты считаешь, что мы должны жить хуже других? Зачем, по-твоему, люди из кожи лезут, стараются красиво одеваться, жить в достатке, чтобы был хороший дом? Потому, что сейчас все так живут! А кто, по-твоему, должен обо всем этом заботиться? Я? А зачем же, скажи на милость, я тогда выходила замуж? Или что, по-твоему, женщина выходит замуж для того только, чтобы как ишак работать? Нет, она выходит замуж, чтобы у нее был муж, чтобы он содержал ее, как настоящую женщину.
— Да что мы — раздетые ходим? Голодные?
— Вот-вот!..
— Ты… Да ты пойми, что если ты настроишь детей, если они не будут уважать нас, меня, как ты потом-то сможешь удержать их около себя?! Неужели тебе это непонятно? Рухнет последняя связь, и все — ни о каком воспитании уже нельзя будет говорить.
— Ты что, меня позвал, чтобы нотации мне читать? — Кафар безнадежно махнул рукой, а она продолжала: — Ладно, хватит лясы точить. Нет у меня времени бездельничать, как ты, у меня обед на плите. Не дам вам поесть вовремя — вы же, как голодные волки, на меня наброситесь. — И она, торжествуя, вышла, хлопнула дверью.
Кафар совершенно не представлял, как ему быть дальше. Ну что, пойти избить се? Или все же еще раз попробовать убедить? Ну нельзя, нельзя так вести семью, так воспитывать детей!.. Но вспомнив насмешливые, издевательские взгляды Фариды, он в отчаянии бросился на кровать и сжал голову руками…
Прошло еще четыре года, и за это время случилось в их жизни не одно важное событие.
Первое событие произошло еще в их стареньком дворике в нагорной части города.
Случилось оно третьего мая. Кафар хорошо запомнил, что было третье мая, потому что каждый год, именно в этот день, старая Сона одевалась во все черное — даже тапочки на ногах, и — те у нее были черными. В этот день, третьего мая тысяча девятьсот сорок пятого года, она получила похоронку на сына…
Конечно, с утра Кафар не помнил про эту дату, а вспомнил лишь вечером, когда, возвратившись с работы, вошел во двор и увидел, что старая Сона сидит под тутовым деревом, расстелив на земле палас. Вообще-то под тутовым деревом была скамейка, но старая Сона предпочитала весной и летом расстилать палас, а сверху еще клала подушечку, на которую облокачивалась. Была в этом своя причина, и старая Сона ее не скрывала: «Вот так любил сидеть на паласе и мой сынок», — говорила она.
Завидев Кафара, старуха поманила его к себе и спросила озабоченно:
— Ты еще не слыхал, сынок? Наши дома сносить будут…
Кафар устал сегодня, ему хотелось побыстрее пройти мимо и оказаться дома.
— Ай, ерунда, — отмахнулся он, — сколько лет я здесь живу, столько и слышу, что будут сносить. И каждый раз слухи эти оказываются пустыми…
Но старая Сона даже привстала со своего паласа, чтобы задержать его.
— Нет, сынок, на этот раз все правда. Приходил главный над домами, велел всем подготовиться. Сказал, что через три дня будут нас перевозить. Даже бумаги уже на новые квартиры роздал. Вашу Фарида сама забрала. — Сона горестно всплеснула руками. — Ну скажи, разве можно так делать, сынок? Разве можно допускать такое, что они с нами устраивают?
— А что так переживать-то, матушка? Все правильно они делают — пусть снесут все эти старые, кособокие хибары, а на их месте построят красивые, высокие дома. Наш Баку только еще нарядней станет.
— Это тебе легко так говорить, сынок. — Губы старой Солы дрожали. — Ты только не обижайся, но тебе легко так говорить — ведь родился не здесь, ничто тебя не связывает с этим вот тутовым деревом, со всем этим кварталом. А я… сколько уж лет здесь… И свадьбу мою здесь играли, и сына своего, прости меня, здесь родила. В каждом уголке здесь, на каждой ветке тутового дерева вижу его слезы, чувствую его дыхание. — Ее старые потускневшие глаза наполнились слезами.